Но чего большевики не смогли сделать, то немцы доделали. Фашисты. Убили деда. И памятник ему стоит на месте бомбёжки, в составе остальных погибших ополченцев. И фамилия его золотом сверкает. Подо Мгой. Памятник участнику боевых действий, никогда не державшему в руках оружия.
Вообще, вспоминая далёкие послевоенные годы надо признать, что воздух был пропитан смертью. Взрослые, я и сейчас так думаю, просто боялись потерять жизнь ни за что, ни про что. Среди бела дня, на моих глазах, на Ленинском проспекте, когда мама и папа вели меня с обеих сторон на прогулку, прямо напротив нас возникла поножовщина. Это когда несколько дядей тычут друг друга ножиками и полосуют один другого сверкающими на солнце опасными бритвами. Папа, я помню, сунул руку во внутренний карман и простоял спокойно до тех пор, пока окровавленные дяди не разбежались. Мне эта сцена понравилась – до полного восторга, испугало в тот момент только бледное мамино лицо. По возвращении домой после той прогулки, мама расстроилась совершенно. Даже отчего-то расплакалась. Потому, наверное, что перед этим событием отец случайно попил пива, ну, пару кружек. Имея при себе оружие. А папа отвёл меня в большую комнату, вынул из того самого внутреннего кармана большой чёрный пистолет, вытащил патроны, разобрал его при мне на части, собрал и дал поиграть, пока утешал маму. Вот это была игрушка… Когда потянешь за верхнюю планку – обнажался толстенный никелированный ствол. Если хватало сил дотянуть планку до упора, курок замирал в оттянутом положении. А если отпустить планку, которую папа называл затвором, потом нажать на курок, следовал громкий щелчок, почти как выстрел.
Выстрелы я слышал многократно. Не знаю, как в других местах, в нашем городе в ту пору грохотала автоматными очередями самая-самая первая чеченская война, когда чеченцы протестовали против пересылки их в Сибирь прямо на нашем железнодорожном вокзале. А уже потом наступила амнистия для страшных преступников. Именно в тот момент я сообразил, что все эти обстоятельства касаются и меня, как всех прочих, и меня убьют или ранят, если захотят. Тогда я и осознал, что смерть есть вообще. И она придёт к каждому. Как бандит. И всё равно убьёт. И меня больше никогда не будет. Никогда! И никакие другие точки зрения, кроме материализма, в нашем доме не признавались. Впервые тогда мне стало страшно. Будто смерть уже стояла передо мной. Только в тот момент, когда я держал в руках папкин пистолет, целился в невидимого пока бандита, и собирался бороться с ней изо всех возможных сил, тогда, мне показалось, она отступила.
Я ошибался.
Бабушка моя, Татьяна Лукьяновна, из православных татар, глубоко верующая, отличалась характером волевым и строгим. Она любила, как мне казалось, одного только деда, скоропостижно погибшего на фронте, о нём только думала, только о нём и молилась. А со мной как-то особенно не разговаривала – не имела, видимо, серьёзного повода для беседы.
Но вот однажды родители подарили мне неслыханную по тем временам роскошь – резиновые сапоги. Блестящие, самые настоящие, внутри малиновые и самый мой размер. Конечно, чёрт меня понёс проверить их водостойкость в лужах с плавающими льдинами, поскольку дело обстояло ранней весной. Раз меня поругали, другой раз поругали, а потом и забыли, что обувка моя очень холодная – в ней ходишь, будто босиком по снегу. И вот в один промозглый день, я до костей промёрз, а домой никак не шёл, несмотря на бабушкины призывы, поскольку родители находились на работе. Когда, наконец, я постучался в родную дверь, то бабуля не впустила меня в дом из педагогических соображений. Так и сказала на пороге:
– Гулять любишь? Так иди, ещё погуляй. Будешь знать, как слушаться.
В её роду-племени считалось так, что слушать старших надо обязательно, а жить нет. Как их род назывался – не припомню, но мне отец говорил. Кумпачинцы, что ли… Я ещё погулял часика два, пока не пришла мама. Домой она привела меня тогда, когда я уже не чувствовал ног.
И крик был, и шум, и мне, и бабушке досталось сполна, но на следующий день я разболелся так, что чуть не помер. Пару месяцев находился с температурой, в таком тяжёлом состоянии, что в постели не мог повернуться с боку на бок – сразу одышка начиналась. Это хорошо ещё пару дней, но не месяцев. За такое время можно многое понять. И я понял – умираю. Что бы мне не говорили. Вот, говорили, скоро выздоровеешь. Куда там, когда всё хуже и хуже. Страха не было, его полностью подавила жуткая слабость. И любопытство – это что же теперь будет?
Мама, хоть и плакала, но надежды не теряла, бегала по профессорам и разным медицинским светилам, и до того добегалась, что одно из них, из светил, посоветовало, хоть и без всякой надежды, применить против моей непонятной болезни аспирин, только начинающий в те годы своё победное шествие по планете. Его нашли, заставили меня глотать кислые таблетки, и вдруг, как мне показалось, они подействовали. Температура снизилась, появился интерес к окружающей действительности: что за еду мне принесли? Что за игрушки навалены на столике? И внутри меня жар угомонился. Да вот ещё бабушка, назначенная мамой главной виновницей случившегося, денно и нощно молилась о моём здоровье. И домолилась до того, что мной конкретно заинтересовались.
Однажды вечером, при свете голой электролампочки, я читал, лёжа в кровати, книжку с картинками, когда рядом со мной кто-то пробежал, царапая когтями непокрытый пол нашей комнаты, остановился рядом со мной, переводя частое дыхание, обежал вокруг стола и затих. Никого при этом видно не было, запахи или движение воздуха не ощущались. И только я подумал – не мышь ли это с таким шумом бегает под полом, как кто-то другой, невидимый, скорее всего, двуногий, проскакал тем же маршрутом на копытах среднего калибра, не производящих чересчур громкий топот. А почему двуногий? Потому, что аллюр был не тот. Не лошадиный.
Сомнений уже не оставалось: около меня происходила чья-то беготня.
– Мама! – закричал я диким голосом.
Мать прибежала вместе с бабушкой.
– Что случилось!?
– Здесь кто-то есть.
– Кто? Где? Не может быть!
Мама потрогала мой лоб, потом обследовала комнату. Начались слёзы.
Бабушка тем временем организовала молельный угол и стала на колени перед святителем Николаем. В те годы коммунистам категорически запрещено было развешивать по стенам иконы и открыто посещать религиозно-культовые учреждения. От отца бабушке приходилось набожность скрывать, а мама ей в этом помогала.
Но подобная беготня повторилась ещё один раз. Тогда Татьяна Лукьяновна, продолжая неустанно читать молитвы, обрызгала пол моей комнаты святой водой. Нечистая сила, как я это понимал, призадумалась, но всего на пару дней. Потом, такой же вечерней порой, только я оторвал взгляд от книжки, как увидел, что из противоположной стены, прямо на моих глазах, высунулись чёрно-белые хари, штук десяток, которых иначе, чем чертями, невозможно было обозначить.
Хари, сгрудившиеся в кучу, были страшны, но малоподвижны. Набросанные одними и теми же мазками, объёмные, торчащие из стены по самые свои шеи, они уставились на меня, без особой злобы и ненависти, хотя выглядели устрашающе. Ни одна рожа не повторялась, но каждая была, насколько возможно, мерзкой и пакостной. Кто-то из них, как помню, напоминал волосатую собаку с плоской мордой, кто-то изображал лысого кота, кто-то пребывал в образе драной козы, всё хари, хари… Ни одного лица, похожего на человеческое, мне усмотреть не удалось, возможно, из-за дефицита времени, а может быть по той причине, что всё внимание к себе привлекал чёрт, скорее всего, главный, созданный на базе кривозубого изверга с удлинённым лицевым черепом, напоминающий крокодила с рогами и ушами. Среди них, возможно, были и те, кого чёрт носил рядом с моей кроватью. Но я либо ими был, таким образом, заранее предупреждён, либо святая вода и молитвы оказали соответствующее воздействие, или по той причине, что я уже устал их бояться, вдруг они все спрятались в стене, а на их месте остались разнокалиберные трещины в штукатурке, которых, похоже, я ранее не замечал.