– Это как это? Почему каждый человек – коллекция?
– Ну, каждый же состоит из того, что им в случайном порядке скоплено за жизнь: встреч, событий, идей, принципов. Из прочитанных книг, увиденных фильмов и так далее… Всё это перемешивается, лепится одно к другому по большей части довольно бестолково, на удачу – и получается характер. Неповторимая, понимаешь ли, личность. А у меня здесь всё по-другому: все мои коллекции упорядочены, вещички в них отобраны, любая случайная находка попадает в ряд, включается в систему. Правильная коллекция, по сути, отменяет случайность. В отличие от человека – коллекции бессистемной, неупорядоченной…
В этот момент дверь в комнату открылась, и Король прервался, подняв глаза на мать – возникшую на пороге грузную фигуру в переднике, в слепо отсвечивающих очках на полном лице.
– Вы обедать будете? Я уже всё нагрела…
Кирилл молчал, Карандаш тем более, поэтому Марина Львовна повторила несколько менее уверенно:
– Всё на столе, остывает…
И, начав уже подозревать, что что-то не так, изменившимся голосом:
– Вы идете или нет?
– Обедать? Спасибо. – Обычно подвижное, лицо Кирилла застыло, на нем двигался только рот. – А что у нас на обед?
– Да всё как всегда, – почувствовав неладное, Марина Львовна стала говорить, как бы оправдываясь, хотя еще не поняла, в чем ее вина. – На первое овощной суп, очень вкусный, на второе…
– Овощной суп – это чудесно. Чудесно… – Кирилл сделал паузу, собираясь с духом, прежде чем продолжить. – Вот только еще часа не прошло, как мы пообедали. И ты вместе с нами.
– Да? И я вместе с вами? – Марина Львовна растерянно улыбнулась. – Ну ладно… Тогда конечно… Неужели я тоже обедала? – Она как будто еще на что-то надеялась.
– Да, и ты тоже.
Вышла в задумчивости, прикрыла дверь.
– Вот так и живем, – сказал Король.
И больше ничего не сказал, вернулся к коробке со штиблетами.
Дверь отворилась снова.
– Я забыла, как это называется? Ну то, чем я болею?
– Ты отлично знаешь, я много раз тебе говорил.
– Нет, не говорил.
– Говорил, ты забыла.
– Ну скажи еще раз. Последний. Я больше не забуду, честное слово.
– Ты напрягись и вспомни. Ты просто ленишься напрягаться. Всё от лени.
Лицо Марины Львовны на минуту замкнулось, ушло в себя в попытке справиться с памятью, конечно, напрасной.
– Ну подскажи… На какую букву?
– На “а”.
– На “а”? А… а… а…
Повторяя единственную букву, Марина Львовна переводила взгляд с сына на Карандаша и обратно, будто надеялась прочесть название болезни на их лицах, ожидая еще подсказки, хотя бы намека.
– А… а… а…
Карандаш по примеру Короля молчал, но с каждой секундой это давалось ему всё труднее, слово застряло, как кость, у него в горле, и вытолкнуть его, раз Король это слово не произносил, он не мог.
Марина Львовна улыбалась, словно это была шутка, словно они вдвоем ее разыгрывали.
– А… а…
– Это мы тебе мешаем сосредоточиться, – сказал наконец Кирилл. – Иди к себе. Иди, подумай.
Она послушно ушла. Но не прошло и минуты, как вновь возникла на пороге комнаты, рывком распахнув дверь настежь.
– Знаешь, как это называется?! Знаешь как?! Это называется издевательство над больным человеком! – Ее трясущееся лицо всё вспотело от возмущения. – Натуральное издевательство! Это ты специально, чтобы посмеяться надо мной. Чтобы на смех меня перед чужим человеком выставить! Негодяй! Предатель! Я его растила, столько сил на него убила… Предатель!
Кирилл вскочил с дивана со старой штиблетой в руке.
– Ну что ты, что ты… Кто над тобой издевается? Просто нужно хотя бы пытаться вспомнить. У тебя болезнь Альцгеймера, ты же прекрасно это знаешь.
– Конечно знаю. А если и забыла, что в этом такого?
– Ничего, конечно, ничего.
– Подумаешь, забыла! Как будто ты никогда ничего не забываешь!
– Само собой, забываю. Ты не волнуйся. Иди к себе, успокойся. Мы тут о своем…
– Издевательство! – Ушла, хлопнув дверью напоследок.
Кирилл повертел в руке штиблету, словно недоумевая, зачем она ему, отбросил в угол. Или, скорее, уронил в направлении угла – руки его, кажется, не очень слушались. Лицо, прежде туго обтянутое кожей, утратило резкость черт, как-то одрябло и расплылось, а глаза застыли во взгляде в одну точку. Неловко подогнув ногу, сел на диван.
– Это с ней бывает. Бывает. Вообще она обычно спокойная, – было похоже, что этими словами он успокаивал сам себя, – но иногда случается…
Карандаш почувствовал, что теперь он может наконец спросить:
– Тяжело тебе с ней?
– Ничего… ничего… Ей тяжелее. Хотя кто знает? – Кирилл пожал плечами, левое вновь оказалось выше правого, но улыбки, чтобы уравновесить кривизну, в этот раз не было.
– Живем… А куда денешься?
Если верно было предположение Карандаша, что коллекционирование служило Королю защитой от материнского безумия, то внезапная вспышка ее гнева разом смела эту защиту, сделала бесполезной, и теперь Кирилл блуждал потерянным взглядом по стеллажам и полкам с таким видом, будто забыл, для чего ему всё это нужно. Взял рюмку, с которой счищал налет, покачал в пальцах, словно надеясь восстановить касанием ее назначение и смысл, отставил. Карандашу хотелось как-то поддержать друга, но Король никогда и ни у кого не просил поддержки, и Карандаш не знал, что ему сказать, как поступить. Да и что здесь скажешь… Он повернулся к окну, поглядел вслед проехавшей машине, вслед переходящей улицу женщине в синем плаще, и ему захотелось выйти из застрявшего в этой комнате времени наружу, туда, где оно продолжало двигаться.
Карандаш получил свою кличку не за худобу и высокий рост и не за сходство с популярным в незапамятные времена клоуном, с которым у него и подавно ничего общего не было. Кирилл Король прозвал его так за то, что он всегда носил с собой китайский карандаш с выдвижным грифелем и то и дело что-то записывал им в один из рассованных по карманам блокнотов. Других членов свиты, в особенности девушек, очень интересовало, что он там пишет, но Карандаш никому свои блокноты не показывал. Девушки почему-то были уверены, что его записи должны иметь отношение к ним, и старались правдами и неправдами прочитать их. Они постоянно оказывались рядом, стоило Карандашу уткнуться в блокнот, подсматривали через плечо, понимающе улыбались, иногда, заглядывая в глаза, решались спросить напрямую: “Обо мне, да?” Боцман поделился с Королем предположением, что Карандаш для того и карябает в своих бумажках, чтобы заинтриговать девушек. Но это было не так. Карандаш из года в год намеревался написать книгу. Он и на рынок приходил скорее ради людей, чем вещей: нигде, говорил он, не встретишь таких персонажей, как на барахолке. Тут людям уже нечего стесняться: выброшенные из жизни и разошедшиеся со своим временем, они не подчиняются больше его вкусам и модам и могут позволить себе быть собой. Он понял это в первый же раз, как попал на Тишинку и увидел за прилавком старуху в малиновом парике, которая ковыряла пальцем в разинутом рту, пытаясь поставить на место съехавшую вставную челюсть.
– Да брось ты, Матвеевна, не мучайся, – подначивал ее тощий старик с прозрачным цыплячьим пухом вокруг лысины, сидевший рядом со своим товаром на прилавке напротив, болтая, как мальчик, не достающими до земли ногами. – Зачем тебе зубы? Я тебя без зубов только больше люблю! И тебе меня любить сподручнее будет. Зубы – они только мешают. А то еще откусишь мне че-нить… от избытка чувств. – Развеселившись, старик еще быстрее заболтал ногами и ударил пяткой по прилавку.
– Да было бы что откусывать! – отвечала, справившись с челюстью, Матвеевна. – Не смеши!
“Любопытно”, – решил про себя Карандаш. Человеческие жизни безо всякого стыда выворачивались здесь наизнанку, вываливая на прилавки или просто на расстеленные на земле клеенки свое уцененное содержимое. И еще одно влекло его на барахолку: здесь он лицом к лицу встречался со старостью, которой боялся, кажется, столько, сколько себя помнил, всматривался в морщинистые, скомканные, изуродованные временем лица и видел, что они продолжают смеяться беззубыми ртами, сквернословить, жульничать и торговаться за каждый рубль, застряв на этой “пересадочной станции на тот свет”, как называл барахолку Король. Старость казалась Карандашу такой же загадочной, как детство: оба возраста не подчинялись тем незамысловатым и по большей части очевидным мотивам, которые управляют жизнью между ними, но если загадка детства притягивала, то старости – отталкивала и ужасала.