Мирошник Дмитрий
Профессор Рахманович
Дмитрий Мирошник
ПРОФЕССОР РАХМАНОВИЧ
Курс теории реактивных двигателей нам читал профессор Рахманович. Он был самой загадочной фигурой преподавательского состава нашего авиационного института. Сам о себе он никогда ничего не рассказывал, но за время учебы по отрывочным, эпизодическим высказываниям других преподавателей мы смогли составить о нем представление. Позже это представление пополнилось рассказами старших коллег на работе и друзей, работавших с ним в институте.
Он оказался в нашем городе не по своей воле. До войны он жил в Москве и работал в ЦИАМе - научном центре советского авиадвигателестроения. Уже тогда он был классным специалистом - недаром его вкючили в состав советской делегации, которая вела в Америке переговоры о поставках в СССР американской боевой техники по ленд-лизу. Спустя много лет я встречал в ЦИАМе людей, которые помнили нашего профессора.
После войны он продолжал работать в ЦИАМе. Но в 1948 году в Москву приехала Голда Меир. Видимо, она знала нашего профессора с еще довоенных времен. Она предложила ему какой-то высокий пост в только что образованном Израиле. Я не знаю, что ответил ей Рахманович. Думаю, что согласился, иначе трудно объяснить то, что последовало за этим. Его уволили с работы и отправили в Уфу. Там ему дали кафедру теории двигателей в нашем итституте. Ему еще сравнительно повезло - могли ведь и на Колыму заслать. Профессору дали квартиру, но его семья к нему не приехала. Жена и дети по каким-то причинам остались в Москве. С тех пор он безвыездно жил в Уфе. Возможно, что он был под наблюдением у КГБ. Он вел жизнь отшельника. Очевидно, он встретил в жизни много зла и несправедливости. Его собственная жизнь была исковеркана, планы разрушены, семья разбита...
Свой протест он выражал по-своему. Он перестал вести научную работу, не принимал участия в научных семинарах и конференциях, не интересовался общественной жизнью института. Но он не мог себе позволить отстать от мировой технической мысли. Секретарь его кафедры, преданная ему Валя, говорила нам, что он тратит много денег на разнообразную техническую литературу. Даже во время экзаменов у него на столе лежала стопка авиационных журналов, которые он просматривал, пока мы готовили свои ответы.
Я не знаю, как он справлялся с домашними проблемами, как он стирал, готовил еду, убирался в квартире. Все знали, что женщины у него не было.
Значит, как-то справлялся сам.
У него была внешность технического интеллигента старых времен, седые вьющиеся волосы и небольшая аккуратная лысина, которая не портила его внешности. Одет он был всегда безукоризненно - хорошо пошитый и отглаженный костюм, ослепительно белая рубаха и непременный галстук, без которого мы не видели его ни разу.
Его манеры были манерами человека из прошлого, которые в наше время выглядели старомодными, но симпатичными. Он приподнимал шляпу и слегка кланялся, приветствуя на улице знакомого. К девчонкам, нашим одгокурсницам, он относился как к взрослым женщинам и был с ними хоть и холодным, но кавалером. Мы чувствовали, что эти манеры у него в крови, если не в генах.
Свои лекции он читал увлекательно. У него не было их конспектов. В руке он держал небольшую записную книжку, в которую изредка посматривал сквозь очки - очевидно, там были тезисы и цифровые данные. Он рассказывал увлеченно, часто забывая об аудитории, подчиняясь логике доказательств, рисовал мелом на доске схемы, выводил уравнения и увлекал нас за собой. От него мы узнали, что на свете слишком мало простых вещей. Он показывал нам на множестве примеров, что техническое решение - это всегда компромисс между множеством возможных вариантов, каждый из которых по-своему хорош и так же по-своему плох. Он учил нас учитывать их все.
Долгое время он был единственным профессором в нашем институте. И незаменимым. Его авторитет был безоговорочным. Никто - ни декан факультета, ни студенческий профсоюз, ни директор института - не мог изменить его мнения. Постепенно он всех приучил к мысли, что его точка зрения окончательная.
Он приходил в институт только на свои лекции, после которых некоторое время проводил с работниками своей кафедры. Никогда не пользовался городским транспортом и ходил пешком. Мы часто видели, как он идет своей дорогой домой, не торопясь, заложив руки за спину и о чем-то размышляя.
Он не завел себе друзей, хотя многие достойные преподаватели нашего института были не прочь стать его друзьями. Со всеми коллегами он держался одинаково корректно, не выделяя никого, никогда его имя не фигурировало в институтских сплетнях и интригах. Обиженный судьбой, он не ожидал от людей, его окружавших, ничего хорошего, но никогда не был агрессивным.
Он никогда не заигрывал с аудиторией, мол, я - ваш, ребята, чем грешили некоторые наши преподаватели. Он провел между собой и всеми остальными невидимую черту, переступить которую не позволил никому.
Его остроты, вызванные нашим поведением, и доходящие до сарказма, запоминались надолго. Однажды на его экзамен наша однокурсница принесла свои конспекты. После того, как все разобрали свои билеты, сели за столы и стали готовить ответы, он заметил, что она сидит на своих конспектах. Желая поймать ее с поличным, он долго ходил по аудитории, кося глазами в ее сторону, но та все не решалась воспользоваться своими конспектами и что-то писала в своих бумагах на столе. Наконец, Рахманович не выдержал и сказал:
- Одного я никак понять не могу - как это у вас оттуда все в голову переходит?
Студенту, вещавшему прописную истину, он сказал:
- Ну, голубчик, вот если бы вы сказали это раньше Галлилея...
Видя, как студент судорожно ищет нужную шпаргалку во внутреннем кармане своего пиджака, он обратился к аудитории:
- Смотрите, как он возится со своим сюртуком!
Его шутки никогда не были оскорбительны, но попасть на его острый язык не хотел никто. Иногда он выдавал афоризмы, которые нам казались или спорными, или заумными, но спустя много лет ты вспоминал о них и понимал, что они - истина. Так, однажды он сказал:
- Запомните, нет двигателей плохих или хороших! Есть двигатели уместные и неуместные!
И верно сказал.
Все знали, что он играет на скрипке. Однажды на полу институтского коридора мы нашли его записную книжку, испещренную нотами. Возможно, он и сочинял музыку. Зачем было переписывать ноты известных мелодий?
Он был объективен и беспристрастен. Альфису Садыкову, парню из глухой башкирской деревни без электричества, который в школе не учил иностранный язык, потому что не было в деревне учителя, попавшему в наш институт по льготной квоте национальных кадров, не имевшему теоретических шансов получить диплом, но обладавшему ломоносовской жаждой знаний, наш профессор поставил "отлично" на последней экзаменационной сессии.
На выпускные вечера Рахманович не ходил, но на наш выпускной вечер он почему-то явился. После раздачи дипломов все прошли в спортзал,где были расставлены столы с угощеньем. Нам было разрешено принести с собой по бутылке крепленного вина на брата. Профессор скромно сидел у дальней стены зала под баскетбольным щитом. Он сидел среди других преподавателей, но когда вино было разлито по бокалам и произнесен первый тост, в очередь чокнуться с профессором Рахмановичем выстроился весь наш курс. Он, бедняга, стоял минут десять с бокалом в поднятой руке и говорил каждому из нас:
- Здоровья и успехов!
И каждый из нас, глядя в его мудрые голубые глаза, увидел в них море доброты, которому так и не суждено было выплеснуться наружу...
С тех пор я встречал его изредка, лишь тогда, когда консультируемые мною студенты защищали свои дипломные проекты, а он сидел в комиссии и задавал им вопросы.
За несколько лет до смерти у него появились признаки мании преследования. Мои товарищи, работавшие с ним в институте, рассказывали, что он стал подозрительным и мнительным. Он мог прервать разговор с собеседником и спросить, нет ли у него портативного магнитофона и не записывает ли он их разговор. Он стал неряшливым и мог не притти на свою лекцию. Он никогда не жаловался на свое здоровье и никому не досаждал своими болячками. А они наверняка у него были.