Валевский раскраснелся, расстегнул ворот рубашки и ослабил галстук.
– Э нет, дружище, нет, ты мне льстишь. Куды там! Для политика я недостаточно красноречив, а для прекрасного пола рожей не вышел. Не то что ты! Эти прелести жизни мне недоступны. Остается что? Остается вино да собственное сумасбродство, слетающее по ночам с кончика пера на бумагу, или нет, теперь уже с клавиатуры на экран. А потом… а потом, с наступлением утра, сухость во рту, хворь и полнейшее отвращение к собственному творению, – закончил Стас на минорной ноте и сам тут же загрустил.
– Ты, Стас, хоть и умный парень, ничего не скажешь, но моего положения это никак не облегчает.
– Могу дать бесплатный совет. Поменьше рассуждай на любовную тему, Валевский, а то все испортишь. Желание, замутненное рассудком, да еще и с примесью рассуждений, – вещь на редкость пресная, я бы даже сказал, безвкусная. Так что, отбрось-ка ты куда подальше свой разум, а то обещание счастья, так и останется для тебя вечным обещанием. Побольше дурости, Валевский, побольше дурости, мой друг! И помни, сказка про Иванушку-Дурачка – это, как-никак, наш любимый национальный миф.
Пока они разговаривали, в пабе сделалось весело и многолюдно. Валевский пошатываясь встал, взял со стойки бутылку и налил еще по порции.
– Что за сюсюканье у них в динамике? Кто это у них там поет?
– А я почем знаю.
– Слушай, Стас, мне надоело это тихое занудное блеяние. Я хочу, чтоб гремел рок! – его рука, держащая стакан, сжала его со всей силы, так что костяшки пальцев побелели.
– Рок?
– Да, именно рок! – Валевский был весел, неестественно весел, надрывно весел.
– Рок, как направление в музыке, или рок, как злая судьба? – на всякий случай решил уточнить Стас.
– Эх ты… мудрый-глупый Мерлин! Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю!
* * *
До дома Дмитрий Михайлович добрался поздно, когда на бульварах вечер застыл в деревьях, в погасших витринах и вывесках, в запертых дверях опустевших ресторанов. От нависших туч было темно, в тишине стучали лишь его одинокие шаги, да еще редкие капли, стекающие с крыш. Эта вечерняя тишина раздражала его не меньше, чем дневная грохочущая сутолока, а это нехороший признак, ох, нехороший, и Дмитрий это знал, как никто другой. Он шел по широкой пустынной улице, наступая в лужи, не щадя своих лаковых ботинок на тонюсенькой кожаной подошве. Шел Валевский осанисто, но немного покачиваясь то ли от виски, то ли от слабого ветерка, который приятно касался его лица, освежая затуманенную голову, шел, забирая в легкие побольше влажного вечернего воздуха. При виде своего подъезда Дмитрий зябко содрогнулся, и, не решившись сразу шагнуть внутрь, уверенно прошел мимо, чтобы сделать еще пару кругов…
Жена Лида зачем-то ждала его и не ложилась спать. Зачем она постоянно ждала его? Ее глаза были густо и трогательно подведены синими тенями и еще тревогой, да, были подведены тревогой, но, правда, без единой капли гнева. Сердце Дмитрия слабо сжалось от одного ее вида, но почти сразу же его благополучно отпустило.
– Почему ты не спишь? – буркнул он, топчась на коврике в передней, и делая вид, что не знает, куда положить портфель.
Не отвечая, она взяла у него портфель, и, стараясь не смотреть на него, помогла раздеться. Своими маленькими пухлыми ручками она заботливо высвободила мужа из сырого, измятого ушедшим днем льняного пиджака. Он прижал ее все еще родную мягкую руку к своим губам, то ли стараясь быть джентльменом до кончиков ногтей, то ли под воздействием ее несчастных глаз, он не знал, но, скорее всего, это была всего лишь элементарная вежливость, давно установленная домашняя формальность.
Лида работала фотографом в одном глянцевом издании, том самом, где стряпают дамские очаровательные глупости, а потом восхищают этими глупостями своих читательниц. По правде сказать, работала – это слишком громко сказано, потому что на ее долю выпадало две-три жиденькие съемки в месяц и не более. В остальное время она была свободна, как вольная птица. Валевский не имел понятия, чем она занимается днем. Ведь кроме хозяйственных покупок дел у нее не было, а может были, – он не знал, и у него недоставало сил и желания всерьез этим поинтересоваться. Ему было все равно.
Когда-то давно Лида была прекрасно сложена и прятала свои золотисто-серые, как море, глаза за дурацкими фиалковыми линзами. Тогда у нее было всегда превосходное, игривое, манящее настроение, и Дмитрию не нужно было ломать себе голову над тем, как провести с ней время и о чем говорить, – все превосходно выходило само собой. Когда-то… А сейчас его приводила в ужас мысль, что он должен до утра пробыть в этой квартире, должен провести ночь в одной постели с этой чужой, измученной женщиной. Как же так? Этого не может быть! Когда же это, черт возьми, началось? Разумеется, Валевский мог бы уйти в соседнюю комнату под предлогом срочного написания рабочей статьи или еще какой-нибудь немыслимой дребедени, и переночевать там на диване, Лида бы поняла, не возмутилась и не обиделась. Но ему самому это было слишком неприятно. Дело, конечно, вовсе не в любовных притязаниях его жены (последние годы его некогда бойкий темперамент щедро удовлетворялся десятью часами ежедневного приема пациентов, после чего все жизненные силы были исчерпаны, и до недавних пор его это вполне устраивало), но даже физическое присутствие жены рядом в постели было плохо переносимым, неприятным. А самым неприятным было то, что он ее не любил. Не любил. Все из-за этого. Нелюбовь – это то, что можно анализировать или на что попросту не обращать внимания, то, с чем можно соглашаться или отрицать, загонять вглубь себя или выпускать наружу, но изменить это никак нельзя. Нельзя – и все тут!
Какой бы чудесной раскрасавицей она ни была, он ее не любил. И, вообще, разве можно любить за что-то? Нет, нельзя. Ну нет таких прекрасных или отвратительных качеств личности, которые порождают любовь, – она либо есть, либо ее нет. Ладно, он решил, что самое главное – кое-как дожить до утра, а утром пораньше подняться и поскорее убежать на работу. Ведь завтра на прием придет ОНА, Лара.
– Лидочка, с тобой все в порядке? – кое-как выдавил из себя Валевский.
Лида едва заметно кивнула, не в силах ответить шевельнула губами, не поднимая на мужа глаза, из чего он понял, что его жена определенно вымотана. Она порывисто дышала, как бывает всякий раз с людьми после долгого тяжелого плача, но следов от слез на ее лице не было. Ей было трудно, а ему было невмоготу. Вот если бы она сейчас на его глазах сложила руки фертиком и устроила бы грандиозную истерику со слезами и невразумительными мольбами, если бы она предъявляла претензии, указывала на его недостатки, ставила дурацкие условия, ему бы наверняка стало легче. Но… Лида молчала. Молчала и все. И ее молчаливая покорность раздражала гораздо больше, чем крики презрения вперемежку со слепой яростью. На одно мгновение у Валевского помутилось сознание, и ему даже показалось, что нужно здесь и сейчас сделать что-то очень решительное и неоспоримое, что-то такое, что разрубило бы этот тяжкий гордиев узел, и выпустило всех запертых зверюшек на свободу. Но, на счастье это мгновение быстро прошло, слишком быстро прошло, однако оставило у Валевского на лбу и спине изрядную испарину. «Какой же я все-таки трус!» – недовольно подумал он.
Несмотря ни на что, супруги продолжали делать вид, что все хорошо. Валевский еще немного потоптался в передней, а затем, повинуясь внутреннему желанию расслабиться в привычной обстановке, забыться, спрятаться в знакомых домашних мелочах от всей этой бессвязной, бессмысленной пустоты, буднично отправился в ванную чистить зубы. Возможно, именно в этот момент он должен был бы испытать ненависть к себе, испытать ее потому, что кто-то страдает по его вине. Должен бы был, – но, увы, ничего подобного с ним не случилось, и он решил пока продолжить разыгрывать роль счастливого, спокойного и рассудительного мужа. Пока. А там посмотрим. Вот если бы она, Лида, ушла от него, его бы это вполне устроило, но она, как назло, не собиралась уходить. Значит, она страдает не только из-за него, из-за Дмитрия, но она страдает из-за самой себя, из-за своих решений или их отсутствия, что в принципе одно и то же. Эта мысль принесла Валевскому некоторое облегчение и кое-как оправдала его перед самим собой. Правда, запершись в ванной, пустив воду и начищая зубы зубной щеткой, Валевский старался не смотреть в зеркало, чтобы не видеть там отражение довольно молодого, самоуверенного мужчины, немного усталого, слегка опьяневшего, к которому он когда-то очень неплохо относился, а нынче стыдился из-за его трусости. Впервые в жизни ему стало стыдно за себя. Когда он это понял, то уперся двумя руками о раковину, его лицо исказила молния злости, и он чуть было не застонал от досады. Нет, это был даже не стон, это был настоящий тихий крик без слез, мужской тихий крик о помощи, взывающий неизвестно к кому.