Однажды Рушан приметил, как по соседней аллее, тоскливо, с завистью посматривая в сторону "Лотоса", прошел вконец опустившийся пьяница, но подойти не решился -- сработало, видимо, некое табу, тоже поначалу непонятное Дасаеву. Но как-то, когда он дома размышлял о завсегдатаях "стекляшки", его осенило: "Лотос" -- последняя черта, рубеж для катящихся вниз, и пока они в состоянии приходить сюда, поддерживая выработанный ими же статус, они числят себя еще достойными уважения людьми. А может быть, еще проще, -- они считают себя элитой среди пьющих? Ну конечно, элитой, как ни смешно и грустно это звучит в приложении ко всем этим людям. Отсюда и галстуки, и учтивые разговоры, и комичная галантность, давно ушедшая из общения нормальных людей, и тщательные проборы в давно немытых, посеченных, редких волосах, и кокетливый платочек в кармашке затертого пиджака. И для них единственное место на свете, где есть возможность, хоть и призрачная, поддержать давно утраченное достоинство -- это "Лотос": он как соломинка для утопающего. Здесь, приобретая на свой мятый рубль -- может быть, заработанный в унижениях, -- стакан вина, пьющий как бы говорил своим многочисленным недоброжелателям: "Видите, я не бегу в магазин за бутылкой за тот же рубль и не скидываюсь на троих в подворотне. Для меня главное не выпить, я пришел в кафе пообщаться с интересными людьми -- посмотрите, кого здесь только нет!"
Что и говорить, контингент у "Лотоса" действительно собирался не только живописный, но и разношерстный. Многие забегали сюда после службы, о чем свидетельствовали потрепанные, под стать хозяевам, портфели, хотя чаще в ходу у завсегдатаев были давно вышедшие из моды и обихода кожаные папки. Порою Дасаеву казалось, что здесь собрались последние владельцы подобного антиквариата. Вероятно, наличие портфеля и папки, так же как и галстука, вселяло в их хозяев некую уверенность в своих силах, а может быть, по их шаткому убеждению, являлось атрибутом связи с тем ушедшим вперед миром, в котором они, считай, уже и не жили, а так, заглядывали иногда. То были специалисты разного уровня, опускающиеся все ниже и ниже по служебной лестнице. Служили они, скорей всего, в каких-то несчетно расплодившихся в последние годы конторах, обществах, товариществах, потому что трудно было представить их работающими в серьезных, солидных учреждениях, где надо было работать с полной отдачей.
Первое впечатление о широте тем и интеллектуальности бесед, ведущихся возле "Лотоса", у Дасаева вскоре развеялось, и вовсе не потому, что приверженцы портвейна вдруг перестали вещать о еврокоммунизме или тибетской медицине. Тематика разговоров по-прежнему удивляла его, но он понял и другое: беседы носили случайный, поверхностный характер, они, так же как портфель или галстук, помогали этим людям ощущать себя все еще причастными к другой, настоящей, духовной жизни.
Желание узнавать новое, сопереживание, осуждение или одобрение -- эти простые человеческие чувства для них уже перестали быть жизненной необходимостью. Да и на работе, если она у них действительно была -- ведь наличие портфеля не обязательная тому гарантия, -- их уже вряд ли кто воспринимал всерьез, равно как и дома, в семье. А им всем ох как нужно было внимание, -- ведь это настоятельная потребность человека - чтобы его кто-то слушал и, самое главное, понимал. Гайд-парка у нас нет и не предвидится, а "Лотос" -- вот он, рядом, здесь тебя выслушают с вниманием, возразят тебе или поддакнут, здесь ты не один, здесь ты свой. Вот и приходили они в свой собственный "Гайд-парк", нашпигованные обрывочными эффектными сообщениями из газет и журналов -- благо, информации в наш век хватает с избытком, а времени свободного у них было хоть отбавляй.
Большинство посетителей "Лотоса" держалось тихо, мирно, несуетливо, некоторые даже с осторожностью, с какой-то опаской, -- видимо, не раз их била жизнь и приходилось обжигаться. Таких выдавали глаза: затравленные, жалкие, в них не читалось ни силы, ни желания вступать в какую бы то ни было борьбу, даже за себя.
Вольнее, свободнее чувствовали себя люди творческих профессий или выдававшие себя за таковых. Один -- очень шумный, потрепанный блондин в сандалиях на босу ногу и в легкой курточке из синтетической ткани, прожженной кое-где сигаретой, -- представлялся всем журналистом. Он направо и налево сыпал именами известных корреспондентов, заговорщицки сообщал о каких-то грядущих переменах и перемещениях, известных пока лишь в узких и привилегированных кругах. Уверял, что его наперебой зазывают то в одну, то в другую солидную газету, но он не желает продавать в рабство свое золотое перо, поскольку в штате там сидят одни подхалимы и бездари, а он не намерен своим талантом способствовать их успеху. Одного трезвого взгляда было достаточно, чтобы понять, что не только в газету, но и в любое мало-мальски порядочное учреждение путь этому еще нестарому человеку уже заказан --слишком долго пришлось бы думать, прежде чем решиться доверить ему хоть какое-то дело.
Особое оживление вызывало у посетителей кафе появление некоего поэта, чувствовалось -- здесь его любили. Периодически, словно уверяя других -- а прежде всего, наверное, себя, -- что он действительно поэт, тот вынимал из своего постоянно разбухшего портфеля потрепанные газеты и какой-то журнал без обложки -- судя по объему и формату, явно не литературный, -- где была опубликована подборка его стихов. Видно было, как он дорожит этим журналом, где на страничке со стихами соседствовала и фотография автора. Ходили слухи, что журнал не однажды сослужил поэту неоценимую услугу в вытрезвителях, где он требовал к себе особого отношения как к творческой личности.
Внешне поэт ничем не отличался от завсегдатаев "Лотоса": та же классическая прическа с безукоризненным пробором, лоснящийся костюм, в любое время года - неснашиваемые зимние ботинки на каучуке и непременный атрибут, выделявший его даже из этой живописной толпы -- ярко-красный платок на тонкой морщинистой шее. Он тоже никогда не стоял в очереди за портвейном --толпа почтительно уступала кумиру место у стойки. Выпив, он быстро озлоблялся, что невыгодно выделяло его среди обычно мирных посетителей "Лотоса", и начинал крикливо читать свои стихи, комментируя их непечатным текстом, -- подобная вольность разрешалась ему одному. Наверное, когда-то он был не без искры божьей, но злоба, душившая его изнутри, не позволила ему стать настоящим поэтом, -- так, по крайней мере, казалось Дасаеву. Жестокими, недобрыми были его стихи. Частенько Серж, как звали поэта, уходил, позабыв свой портфель, который бережно передавали внутрь "стекляшки", где он день-другой, а иногда и неделю дожидался хозяина, воюющего, очевидно, в кабинетах газет и журналов с редакторами-чинушами.
Поэтов, кроме Сержа, приходило несколько, но всем им было далеко до популярности мэтра с эффектным шейным платком, и в очереди за портвейном они стояли на общих основаниях. Поэтому, наверное, испытывая нескрываемую зависть к "удачливому собрату по перу", его популярности в "Лотосе", молодые коллеги демонстративно игнорировали Сержа: держались между собой подчеркнуто дружелюбно и вели сугубо светские разговоры, -- именно от них Рушан услышал о балете Мориса Бежара. Они распространяли слухи, что Серж безнадежно старомоден и что на его затасканных рифмах далеко не уедешь, но все это ничуть не вредило славе первого поэта "Лотоса", скорее наоборот. И как ни крути, никто из них не печатался в журнале с подборкой стихов и портретом. Да и смелости им, пожалуй, не хватало -- никто ни разу не рискнул почитать свои стихи вслух, хотя общество иногда, в отсутствие Сержа, разумеется, просило об этом, вероятно, ощущая эстетический голод. Но стихи друг друга они читали, -- Рушан не раз был тому свидетелем. Допускали они порою в свое общество и нескольких музыкантов, которых, к его удивлению, оказалось здесь больше всех. Находились тут даже свои непризнанные композиторы, не было, пожалуй, только дирижера, но за это Дасаев поручиться не мог, ведь заглядывал же в "стекляшку" человек с брюшком, к которому на полном серьезе обращались: "Товарищ прокурор..."