Я поворачиваюсь к даме, сидящей рядом со мной.
– Помогите же мне.
Лама, кажется, немного робеет, но выпаливает:
– Вы… кнелька!
Стюардесса смотрит на нее в замешательстве, переводит взгляд на меня. Брови ее ползут вверх, и вдруг она начинает хохотать. Уже неплохо. Дело пошло. Я тоже смеюсь.
– Отлично сказано, именно это я и имел в виду!
Стюардесса по имени Ева, качая головой, удаляется по проходу.
– Просим вас пристегнуть ремни.
Ее хвост, затянутый на затылке, покачивается так же обворожительно, как и все остальное… Прямо как крылышки бабочки. Бабочки, которую хочется поймать. Была такая песня, от которой я сходил с ума в Штатах, такая английская песня, популярная пару лет назад…
«I’m gonna keep catching that butterfly…» Это «The Verve». Пытаюсь вспомнить, как там дальше. Забыл. Чей-то голос выводит меня из задумчивости. Лама возится в своем кресле.
– Уф, вечно не могу найти ремень в этих самолетах.
Я помогаю соседке, которая навалилась на меня всем телом.
– Вот он, синьора, он тут, внизу.
– Спасибо. Никогда не могла понять, зачем он нужен. Ведь он не пристегивает нас крепко-накрепко.
– Да уж, это точно.
– В общем, если нас дернет, это не совсем так, как в машине.
– Нет, совсем не так, как в машине, нет… Вы боитесь?
– До смерти.
Она смотрит на меня и, кажется, раскаивается, что сказала именно эти слова.
– Ну, синьора, от судьбы не уйдешь.
– Что вы имеете в виду?
– То, что сказал.
– А что вы сказали?
– Вы прекрасно поняли.
– Да, но я надеялась, что не так поняла. Я до ужаса боюсь самолетов.
– По вам не похоже.
Она очень нервничает, пытается улыбнуться пересохшими губами. Я отхлебываю пиво, и мне хочется повеселиться.
– А вы знаете, что авиакатастрофы обычно случаются или при взлете, или…
– Или когда?
– Или при посадке. То есть скоро.
– Что вы такое говорите?
– Правду, синьора. Нужно всегда говорить правду.
Делаю еще глоток пива и краем глаза вижу, что она смотрит на меня в упор.
– Прошу вас, скажите же что-нибудь.
– И что вы хотите, чтобы я вам сказал, синьора?
– Отвлеките меня, чтобы я не думала о том, что могло бы…
Она сильно сжимает мне руку.
– Мне больно.
– Простите.
Слегка разжимает руку, но не убирает ее. Я начинаю что-то рассказывать: истории из моей жизни, не связанные между собой, – все, что приходит на ум.
– Так вы хотели узнать, почему я уехал?
Дама кивает. Она слова не может вымолвить.
– Ну, знаете, это длинная история…
Она кивает еще решительнее, ей хочется слушать, все равно что, лишь бы немного отвлечься. Мне кажется, я разговариваю с другом, со своим другом…
– Ну так вот, его звали Полло. Странное имя, не правда ли?
Дама не уверена, нужно ли ей согласиться, чтобы я продолжал, или нет.
– Ну так вот. Этого друга я потерял два года назад. Он был все время со своей девушкой, Паллиной. Она очень умная, с живыми, всегда веселыми глазами. Ужасно умная, за словом в карман не полезет, язва такая.
Соседка слушает молча, в глазах – любопытство, почти восхищение от моих слов. Как странно… Иногда с незнакомыми людьми проще, можно легко рассказать им о себе все, как есть. Может быть, потому, что тебе неинтересно, что они о тебе подумают?
– А я был с Баби, лучшей подругой Паллины.
Баби… И я ей рассказываю все: как я с ней познакомился, как начал смеяться, как влюбился, как скучал по ней… Красоту любви можно увидеть, только потеряв ее. Может быть, так получается, когда начинаешь анализировать. Я часто задавался таким вопросом. Но в этих делах разве можно до конца оставаться искренним? Надо будет спросить об этом кого-нибудь, кто через это прошел. Когда я говорю, я думаю. То и дело останавливаюсь. Дама чрезвычайно заинтересована: мой рассказ полностью поглотил ее внимание, она уже успокоилась и даже отпустила мою руку. Забыла о катастрофе, которая ее так пугала. Теперь, как ей кажется, она вникает в мою.
– А с этой Баби вы потом когда-нибудь еще разговаривали?
– Нет. Изредка я разговаривал с братом, реже – с отцом. Но не часто: звонки из Нью-Йорка стоят кучу денег.
– Вы чувствовали себя одиноким?
Отвечаю ей что-то неопределенное. Трудно сказать: я чувствовал себя менее одиноким, чем в Риме. Потом, естественно, упоминаю о маме. Я рассказываю о ней, и мне приятно видеть, что эта история оскорбляет жизненные принципы дамы. Моя мать предала отца, я застукал ее с мужиком, жившим напротив. Ей не хочется в это верить. После этой новости она полностью оправилась. Самолет? Она даже забыла, что летит на самолете. Задает мне кучу вопросов… Я иногда даже не успеваю отвечать. Почему людям так нравится копаться в чужих делах, вникать в пикантные подробности, в разные неприличные детали, в не всегда понятные поступки, получать удовольствие от чужих грехов? Может быть, потому, что, если ты только слушаешь, грязь на тебя не попадает. Кажется, дама наслаждается моими рассказами и переживает. Трудно понять, искренне ли. Но мне это и не важно. Я спокойно все ей выкладываю: как я расправился с любовником матери, как я молчал дома и ничего не рассказал ни отцу, ни брату. Потом о суде. Как моя мать сидела напротив меня и молчала. Так и не хватило ей мужества признаться в том, что она сделала. Она не созналась в своем предательстве, а ведь это оправдало бы мой поступок. И я сидел себе спокойно, и мне стало почти весело, когда судья обвинил меня в столь естественном поступке: избиении подонка, осквернившего лоно женщины, которая произвела меня на свет.
Дама уставилась на меня, раскрыв рот.
– Синьора, знаете ли, это можно выразить массой других способов… Но одно дело – когда это шутка, как, например, когда Бениньи напрыгивал сзади на Карру[1]. А здесь речь о моей матери.
Разницу синьора понимает. Неожиданно она снова становится серьезной. Наступает молчание. Тогда я пытаюсь снизить драматичность.
– Как сказал бы Полло, от «Beautiful»[2] меня понос пробирает!
Вместо того, чтобы возмутиться, дама смеется: мы стали единомышленниками.
– А дальше что? – спрашивает она: ей не терпится услышать продолжение сериала.
И тогда я спокойно, без эмоций, продолжаю свой рассказ. Я объясняю ей, почему хотел уехать в Америку: я хотел спрятаться там на курсах графики.
– И поскольку даже в большом городе можно случайно встретиться, лучше совсем оттуда убраться. Начать новую жизнь, встретить новых людей, и главное – никаких воспоминаний. Первый год был мучительным: как трудно было говорить по-английски, хорошо, если случайно встречался итальянец, который мог помочь. Все очень интересно, жизнь, наполненная красками, музыкой, звуками, движением, праздниками, событиями. Все вокруг шумит, не затихая. Ни в одном разговоре не звучало ее имя, ни одного намека Баби. В те бессмысленные дни сердце отдыхало, и душа и мозги тоже. Баби. И невозможно вернуться к прошлому, оказаться под ее окнами, встретить случайно на улице. Баби. В Нью-Йорке – ни малейшей опасности… В Нью-Йорке не звучит песня Баттисти: «И если вдруг я вспомню о тебе, просто подумаю, что тебя нет, и незачем страдать, потому что знаю, я знаю точно: ты не вернешься»[3]. И не нужны лицемерные уловки, чтобы не оказаться в местах, где она тоже бывает. Баби.
Дама улыбается.
– Я тоже знаю эту песню. – И она напевает что-то невразумительное.
– Да-да, именно эта.
Я пытаюсь прервать этот концерт самодеятельности. Меня спасает самолет. Тр-р-р. Сухой, металлический звук. Резкий рывок – и самолет слегка встряхивает.
– О Боже, что это? – синьора наваливается на мою правую, единственную свободную руку.
– Это шасси, не волнуйтесь.
– Да как же не волноваться! Это они так шумят? Такое впечатление, что они отвалились.