Чопорный и бравый не по летам, поэт Георгий Шенгели живет поблизости на частной квартире, переводит в огромном количестве стихи классиков Туркмении, старинную дестанную и современную поэзию. Выполнив утренний урок, отглаженный, в модной чесуче, Шенгели, размахивая тростью, приходит к Олеше - передохнуть, отвлечься от подстрочников.
Все, конечно, приносят новости - из Москвы, с фронта. Делятся творческими планами, глубоко личными переживаниями. Однако обилие визитов дурно отражается на работе.
Олеше впору было скрываться от друзей - где-то на окраинной улице, в предгорьях Копет-Дага или в тихой, давно обжитой "своей" комнате в писательском союзе.
Неотступных обязанностей, срочных дел все прибывает. С каждым днем пристальнее всматривается Олеша в туркменскую литературу, понемножку втягивается в переводческую работу. Его осаждают писатели, приносят рукописи, далеко не всегда художественно значительные. А он при всей своей экспрессивности человек деликатный и иной раз тратит силы впустую.
Однако чаще случалось обратное. Стихи Дурды Халдурды, Кара Сейтлиева, проза Хаджи Исмаилова в русской интерпретации Олеши вышли отличными. Не раз они переиздавались и поныне, бесспорно, сохранили свое значение.
В конце сентября 1945 года, при завершении Декады туркменской литературы в Москве, одно из заседаний Союза писателей было посвящено обсуждению туркменской прозы в новых русских изданиях. Главным докладчиком-рецензентом по прозе был Константин Федин. Он упрекал одних за смысловые просчеты, другим указывал на стилистические погрешности, иных переводчиков вовсе не упоминал, но когда речь зашла о повести Хаджи Исмаилова "Соперники", Федин сказал:
- Исмаилову повезло. Его перевел такой стилист, как Олеша. Я прочитаю вам кусочек этого чудесного, по-моему, текста.
И Федин прочитал небольшой отрывок из "Соперников", посоветовав нам всем, переводчикам туркменской прозы, следовать примеру Юрия Карловича Олеши.
Мы, участники декады, и после заседания продолжали дискутировать. Халдурды спросил Олешу:
- Как же так, Юрий Карлович? Вы уверяли меня в Ашхабаде, будто никогда не были переводчиком и лишь изредка, от скуки, беретесь за подстрочник. А Федин так высоко оценил вашу работу!
- Милый Халдурды, - смущенно, точно извиняясь, ответил Олеша, поверьте, все же для меня эта работа случайная, я живу и мучаюсь иным, я не умею "вгрызаться" в чужой оригинал и добиваться такого блистательного успеха, как, скажем, Маршак или Тарковский. В этом деле я только любитель.
Недостатка в сюжетах Олеша не испытывал. Раздавал их направо и налево, в подарок, безвозмездно. "Хотите сюжет? - предлагал он. - Исторический? Пожалуйста! "
Сам же никаким историческим сюжетом заняться не хотел. Даже "Бильбао", антифашистская драма, задуманная им еще до войны и наполовину уже сработанная, была отодвинута на второй план.
Сейчас он одержим желанием написать пьесу о Туркмении, животрепещущую, народную, дехканскую.
- Вот увидите, она вам чем-то напомнит Кальдерона, - обещает он и уверяет, что, несмотря на различие материала, его текинская драма будет чем-то сродни тем испанским. Но вот беда - ему не хватает подробностей, деталей быта. Он словно робеет: как бы риторика не заглушила замысла и живых красок, национальный колорит не превратился бы в стилизацию. И тут, во второй раз в Ашхабаде, возникает соавторство. Оно ему противопоказано, он клятву давал: "Умри, но никаких соавторов". Однако под горячую руку заключает договор с Комитетом искусств, и вдвоем с Кара Сейтлиевым, запершись в тесном номере гостиницы, они пишут три месяца напролет дехканскую драму.
В центре ее - старик председатель колхоза из глухого села Мургабской долины, коммунист, одержимый и рыцарски отважный. Дни и ночи он в гуще людей, вожак артели, ратоборец. Дехкане сеют и собирают хлопок, выращивают коней, занимаются виноградарством. Но сил не хватает, силы на пределе, всех измотала война. Словно из торбы злого джинна, сыплются на село траурные извещения. А в поле одни женщины - жертвенные, но теперь уже не молчаливые мусульманки. Им довелось держать на своих плечах весь груз неимоверных тягот здесь, в тылу. Силы иссякают, а председатель требует, требует без конца и, гордый человек, сам не показывает виду, что он точно в таком положении.
Драма, насыщенная национальной символикой, подробностями туркменского быта, пишется по-русски.
Вот одна из сцен. Председатель решает идти в райком, советоваться, как жить дальше, как руководить народом.
Он шагает по степи ночью, в зимнюю распутицу, с керосиновым фонарем в руке. Дорогу нет-нет да перебежит барханный кот, играющий во мгле зелеными глазами. Слышен вой шакалов. Дрогни, упади человек - и мигом растащат его тело шакалы. Но он идет - мимо барханов, идет вдоль арыка и по пути, на окраине чужого села, забредает в кузницу.
Сельская мастерская в страду и по ночам не тушит горн. Куют мотыги, ободья на колеса для верблюжьих арб, куют серпы и разный прочий инструмент - куют победу. Разговор путника с кузнецом. Обыкновенный для них самих разговор о простом, житейском, но в развитии драмы он приобретает глубокий смысл.
Авторы читают нам сцену в кузнице, читают с удовольствием, им самим она по душе. И другую - на зимнем поле, шумную массовку. И еще страницы, вчерне законченные куски. Высокая патетика, захватывающая нервная нота, пронизывающая сюжет. Но до театра, увы, еще не близко. Дирекция театра увидит пьесу лишь в том случае, если каждую страницу, каждую реплику авторам удастся довести до кондиции.
Не забудем: один из них одержим манией совершенства. Они убьют на пьесу целых полгода, вложат в нее столько мыслей, образов, что хватило бы на целую эпопею, изведут горы бумаги, примут на себя адовы муки. Но театр пьесы так и не получит.
Олеша и тут ничем не станет жертвовать, поскольку дело идет о качестве. Олеша неумолим. Сейтлиев с режиссером берутся в течение месяца довести работу до конца, точно по замыслу. Нет, и так не пойдет. Олеша не может позволить себе отписываться, это сказано раз и навсегда. Он в наилучшей форме, ему сорок четыре - пора "Войны и мира", "Преступления и наказания", позднего Чехова. Это его лучшие годы, и творчески размениваться... Есть же иные пути - совершенство. "Пусть маленький рассказ, совсем маленький, но открытие..."
Так объясняет свою театральную "неустойку" Олеша. Озорные оглядки на Толстого, взбадривание себя - все это, потому что с пьесой не клеится, а задуманная на диво солнечная русская повесть "Судьба Тони" еще и не начата, хотя где-то вгорячах и продиктовано: "Она, повесть "Судьба Тони", видит бог, встряхнет всю современную эстетику".
А форма действительно почти всегда отменная. Бешеная работоспособность, блеск ума, страсть к постижению мира, неугасимое творческое горение - это Олеша! Он непререкаемый авторитет для всех, пример честнейшего служения литературе.
В Туркмении в те годы был знаменит слепой шахир и глашатай, мудрец Ата Салих. Он не часто встречал Олешу, жил далеко, в Мургабской долине, но как-то по-своему нежно любил его и завидовал ему. Однажды при встрече, после короткой беседы, Ата Салих, с разрешения Юрия Карловича, приблизился к нему вплотную, обнял его. Ощупал лоб, затылок, провел чуткой ладонью слепца по бровям, прикоснулся к руке, точно пульс проверял. Процедура, занявшая с полминуты, со стороны казалась несколько пугающей. До этого и позднее я общался с Ата Салихом, встречался с ним у него в ауле и у себя дома, среди его и моих родных и друзей, но я никогда не видел, чтоб с кем-либо Ата поступил таким образом. Ну, мог он погладить лицо ребенку, сыну, внуку своему, а тут Юрий Олеша... И он, Ата, сказал о нем тихо по-туркменски примерно следующее:
- Этот русский писатель, Юрий-ага, - колдун. От него исходит волшебство. Я немножко завидую Юрию-ага: он, кажется, лучше любого из нас сумеет заговорить, подчинить себе тех, кто окажется рядом с ним. Он знает, как говорить с человеком.