Тут же их порешили, даже во двор выводить не стали.
За спиной солдата, в полутора-двух десятках метров, из-за огромного валуна в окоп неслышно проскальзывает едва различимая в темноте серая фигурка. Из окопа она поднимается по ступенькам из снарядных ящиков, буквально перетекает через бруствер на нейтральную полосу и, пластаясь по снегу, умело укрываясь то за валунами, то в неглубоких, затопленных и покрытых льдом воронках, осторожно, но уверенно движется в сторону немецких окопов, придерживаясь трассирующих пунктиров, прочерчиваемых пулеметом, – они указывают проход в минном поле. При вспышках осветительных ракет можно разглядеть, что это мальчик лет одиннадцати-двенадцати в серой кроличьей шапке и в светло-сером с овчинным воротником зимнем пальто. За ним, с интервалом в несколько секунд, преодолевает окоп человек в маскхалате. Но ползет не по следу мальчика, а немного в сторону, к горушке на нейтральной полосе.
– Мать с того дня заговариваться стала. «Я, – говорит, – виновата, собственных детей на смерть послала». А после совсем головой повредилась. Знакомые, которые с ней работают вместе, говорят: стоит у станка, как не живой человек, а будто машина какая. Работу всю делает, без брака и ошибок, а о чем другом заговори, ничего не понимает. Закончится смена, посидит у огня, у них в цеху из двухсотлитровой бочки что-то вроде буржуйки сварено, погреется, кипяточку попьет, передохнет, сил наберется, чтоб в столовую на третий этаж подняться. Поднимется, пообедает и на другую смену остается или на сборку идет, так и работает до изнеможения. А если не работает и силенки хоть слабенькие остались – ходит по развалинам, Кирюшку с Танюшкой ищет. Походит по развалинам, покличет их, поплачет и обратно на завод. Воду в столовую носить помогает или дрова пилить. Тяжело им, женщинам. Одно ведро по двое носят, а дрова, охапку в одиночку не донести, столовая у них, я уже говорил, на третьем этаже, становятся цепочкой и, как по конвейеру, по полену передают, на большее сил нет. Домой почти не ходит. Дома одна, дома холодно. Спит в цеху. Ящики составит, мешок с ветошью под голову, на себя старый войлок обивочный натянет. Так и спит.
– Эвакуировать бы надо, – подсказал подполковник.
– Никак не уговорить. А насильно… Сама не своя становится, кричит, плачет, на людей бросается. Никуда, говорит, без Кирюши и Танечки не поеду. И на заводе ее ценят, работает хорошо и безотказная, ее и просить-то не надо, сама работу ищет. За это ей то сои, то соевого молока без талонов выделят, а иной раз и премию – дополнительный талон на обед дадут…
Мальчишка остановился, подобрал возле воронки два камешка-кругляша, обернулся к окопу и тихонько постучал камень о камень.
Солдат, уже докуривший, насторожился, прислушался. Через некоторое время опять стук. Часовой вытянул шею в сторону нейтральной полосы, поправил автомат, чтоб удобнее было стрелять, снял его с предохранителя.
– Что-нибудь не так? – полюбопытствовал подполковник.
– Вроде стучал кто-то, потихоньку.
– Да? Тогда тихо стой, не шебурши ногами. Вместе послушаем. – Подвинулся ближе к часовому и, как бы ненароком, отвел ствол его автомата в сторону.
Послушали. Стук не повторился.
– Показалось. Или ветер скатил, – решил подполковник. И вернулся к рассказу часового. – Жуткая история, что говорить, война, она не только героизм выявляет, она и мерзость человеческую с изнанки наружу выворачивает. Ну, ладно, смотри тут…
– Есть смотреть. Товарищ подполковник, можно Вас попросить…
– Что? Еще папироску?
– Нет. То есть, если угостите, не откажусь. Я о другом попросить хотел. Мало ли, будете у нас в подразделении, не рассказывайте про то, что я Вам сказал. Про мать. И про все остальное. Не хочу, чтобы про нее плохо думали. И служат у нас не только ленинградцы, зачем им про таких нелюдей знать…
– Зовут тебя как?
– Виктор. Рядовой Виктор Симахин, – на всякий случай поближе к уставу отрекомендовался солдат.
– Не скажу, Виктор, – пообещал подполковник и раскрыл портсигар. – Возьми, парочку возьми. Но с условием, выкуришь, когда сменишься. Договорились?
– Так точно.
– Смотри здесь.
Подполковник прошел по окопу, потихоньку, чтоб не стукнуть и не брякнуть, убрал ящики-приступки за окоп, с полчаса еще походил, нервничая и поеживаясь. Но шинель так и не застегнул, лишь защепил пальцами на груди. Вернулся в блиндаж.
Симахин подошел к ходу сообщения и предположил:
– Наверно, кого-то с той стороны ждут. Особист уже в который раз из блиндажа выскакивает, будто покурить.
– Нам дал покурить – и спасибо. А ждет кого или не ждет, то его забота, – отозвался более практичный и менее любопытный Никола.
На пересечении двух пулеметных трасс мальчик повернул и пополз, ориентируясь на ту, что прежде шла сбоку под углом. Она вывела его к завалу камней. Протиснулся в щель между валунами – ему, невеликому ростом, там можно было достаточно просторно разместиться.
Но здесь еще холоднее, не только холодный воздух, но и промерзшие камни вытягивают тепло из тела.
Мальчик осторожно, чтобы не поднять шума, достал из торбы сухарик, втолкнул за щеку. Сел на торбу, поглубже натянул ушанку с завязанными под подбородком ушами, скрестил руки на груди, засунув ладони под мышки, склонил голову, стараясь дышать за ворот пальто. Так тепло меньше расходуется. Затих и, не отрываясь взглядом от лаза, стал медленно и аккуратно рассасывать сухарик. На дольше хватит и риска меньше – если сильно сосать, то зубы быстрее расшатываются и кровь из десен идет.
* * *
Начало лета 41-го.
В Раухумаа, небольшой карельской деревеньке севернее Ладожского озера, русские солдаты бетонировали силосную яму. Потом внезапно стройку прекратили и вернулись в свой палаточный военный городок, а оттуда вскоре их перебросили еще куда-то, по слухам, на строительство долговременных огневых точек Сортавальского укрепрайона.
Воспользовавшись их отсутствием и решив, что не взято солдатами, то им больше не нужно, ребятишки перетащили лодку-плоскодонку, в которой военные строители размешивали бетонный раствор, в ирригационную канаву. Канава та была метра четыре шириной да с полсотни метров длиной. Но для них лодка была кораблем, а канава – морем.
Лодку, как смогли, осмолили, что стоило не только немалого времени, но и ошпаренных смолой голых рук и босых ног. И слез – если брызгал смолу сам, или тычков и затрещин – если брызги смолы летели из чужого черпака, приколоченной к палке консервной банки. Из досок вытесали весла, а уключинами стали прибитые к бортам скобки из сложенных вдвое полосок кровельной жести. Плоскодонку спустили на воду и опробовали. Она вихляла от берега к берегу и нередко врезалась в него. Но просмоленной оказалась довольно удачно и почти не текла. Впрочем, водонепроницаемость, возможно, объяснялась не умелостью просмолки, а пропитанностью ее бетонным раствором.
Однако самым сложным оказалась не подготовка корабля к плаванию, а распределение должностей. Никто из старших ребят не захотел быть простым матросом, зато претендентов на капитанский пост оказалось почти столько же, сколько и участников. Не зарились на него только двое первоклассников, которые были довольны уже тем, что их вообще приняли в команду.
В конце концов порешили установить четыре командирские должности: капитан, помощник капитана, командир команды гребцов, боцман. Капитаном стал Генка Лосев, мальчик, сильно переживавший из-за своего невысокого роста. Поэтому он занимался почти всеми видами спорта, кроме штанги, а чтобы лучше расти, каждый день ел грецкие орехи. Помощником капитана выбрали улыбчивого, доброжелательного ко всем и особенно к добрым людям Шурку Никконена, мальчишку сообразительного на всякие технические хитрости, да к тому же с умелыми руками. А боцманом – Микко (или, по-русски, Мишу) Метсяпуро, наверное для того, чтобы не оставить старшего по возрасту без командирской должности. Общительный и непоседливый, много читавший, любивший пересказывать прочитанное и, мягко говоря, фантазер при этом, он мало соответствовал классическому представлению о боцмане – старом морском волке, суровом, молчаливом, требовательным к себе и к подчиненным. Многие считали его легковесным и несерьезным. Матросами стали два Анатолия, младшие братья Генки Лосева и Шурки Никконена, неразлучные друзья, у которых на двоих и прозвище было одно – Два-Толяна. А если речь заходила об одном из них, то говорили – Пол-Толяна.