Спор о славянофилах
В 1883 г., сообщая А. А. Кирееву о подготовке статьи, которая в следующем году выйдет в «Известиях Петербургского Славянского общества» под заголовком «О народности и народных делах России» (и где прозвучат знаменитые слова о «национальном самоотречении»), Соловьев пока еще определял ее как размежевание не со славянофильством, но со «староверами славянофильства»:
«Чем более известный народ предан вселенской (сверхнародной) идее, тем сам он сильнее, лучше, значительнее. Поэтому я решительный враг отрицательного национализма или народного эгоизма, самообожания народности […]. Я понимаю вторую заповедь безусловно: не сотвори себе кумира, ни всякого подобия etc. А староверы славянофильства (к которым Вы не принадлежите) делают из народности именно кумира и возносят перед ним свой фимиам многословных и малосодержательных фраз. Хотя бы они подумали о том, что это вовсе не оригинально, – они, которые так хлопочут о самобытности. Что может быть менее самобытно, менее оригинально, менее народно, как эти вечные толки о самобытности, оригинальности, народности, которым предаются патриоты всех стран?»[40].
Полемике со славянофилами препятствовало в первые годы, среди прочего, и то обстоятельство, что Вл. Соловьеву сложно было найти издание, где его согласились бы печатать – для славянофилов и националистов он становился оппонентом, а для петербургских и московских либералов западнического направления оставался чужим, а в 1886 г. фактически оказался под цензурным запретом, ослабевшим только к следующему году. Обращаясь к Страхову на исходе 1887 г. Соловьев писал: «Национальность есть факт, который никем не игнорируется. Но в славянофильских теориях мы имеем дело не с национальностью, а с национализмом. Это, пожалуй, тоже факт – на манер чумы или сифилиса. Смертоносность сего факта особенно стала чувствительна в настоящее время [выд. нами. – А. Т.], и противодействие ему вполне своевременно и уместно. Как я уже Вам писал, мне поневоле придется ограничиться отрицательною критикой, так как положительная сторона дела и нецензурна, и нелиберальна, впрочем, я излагаю ее достаточно полно в оканчиваемой теперь французской книге La Russie et TEglise Universelle»[41]. В данном случае необходимо напомнить, что для русской аудитории полемика по вопросу о национализме представала во многом в искаженной перспективе – основные тексты, в которых Соловьев излагал свое положительное видение, изданные во Франции, стали доступны для широкой публики только в 1910-х годах, его русская публицистика выходила на страницах «Вестника Европы», включаясь в чуждый мысли Соловьева контекст. О том, насколько тяжело Соловьев переживал со своей стороны разрыв со славянофильским лагерем, свидетельствует известное его письмо к А. Ф. Аксаковой, от 14/26 июня 1888 г.:
«По приезде в Париж в первый раз видел во сне Ивана Сергеевича. Очень яркий и кажется занимательный сон. Будто мы с Вами разбирали бумаги и читали печатные корректуры писем И. С. Встретилось какое-то недоразумение, и Вы послали меня на могилу И. С. спросить его самого. Около могилы был недостроенный дом. Я вошел туда и увидел И. С., очень больного. Он позвал меня за собой, и мы перешли в другое здание, огромное и великолепное. Тут И. С. сделался вдруг совсем молодым и цветущим. Он обнял меня и сказал: я и мы, все помогаем тебе. Тут я спросил его: разве Вы не сердитесь на меня, И. С., за то, что я не согласен со славянофильством? Он сказал: да, немного, немного, но это не важно. Потом мы опять вошли в недостроенный дом, и И. С. опять изменился, лицо его сделалось бледно-серым, и он падал от слабости. Я посадил его на красное кресло с колесами, и он сказал мне: здесь мне нечем дышать, неоткуда жизнь брать, скорее туда. Тогда я повез его на кресле к великолепному зданию, но тут меня разбудили. Утром я помнил больше подробностей этого сна, теперь они сгладились»[42].
Спустя год из-под пера Соловьева появится наиболее жесткая, если не жестокая, серия статей о славянофильстве под общим заглавием «Очерки из истории русского сознания» («Вестник Европы», 1889, № 5–6, 11–12). В них Соловьев доходит до полемических крайностей, например, в стилистике теории Духинского утверждая, что старообрядчество не случайно утвердилось в тех регионах, где силен угро-финский элемент, и, напротив, не получило распространения среди населенных в первую очередь славянами земель[43], или, например, в лице русских стариков от Кантемира до Салтыкова-Щедрина, он готов видеть «светских пророков»[44]. В развитии славянофильства он видит «косвенную отрицательную проверку христианского пути»[45], выделяя следующие фазисы:
(1) содержанием первого является «вопрос о русском платье», чисто внешние начала[46]: «[…] с одной стороны, борьба против действительных зол русской жизни – во имя европейских идей, а с другой стороны, не менее одушевленная борьба против европейских сюртуков и фраков – во имя азиатского кафтана»[47],
(2) второй, начинающийся в 1853 г., определяется «французскими брошюрками» Хомякова: «Та доктрина, которая сама себя определила как русское направление и выступила во им я русских начал, тем самым признала, что для нее всего важнее, дороже и существеннее национальный элемент, а все остальное, между прочим и религия, может иметь только подчиненный и условный интерес. Для славянофильства православие есть атрибут русской народности, оно есть истинная религия, в конце концов, лишь потому что его исповедует русский народ»[48],
(3) далее Соловьев уже не называет конкретные «фазисы», однако отмечает в качестве «срединной точки в истории славянофильства» «Записку о внутреннем состоянии России» К. С. Аксакова (1855). «Ею, – по словам Вл. Соловьева, – завершается развитие славянофильской мысли и начинается проверка этой мысли на деле»[49]. Самим славянофилам доводится принять участие в освобождении крестьян, как и в ряде других безусловно полезных, с точки зрения Соловьева, дел, однако, хотя «заслуги некоторых славянофилов […] были несомненны, но это не были заслуги славянофильства»[50], «неуклонно обличая грехи и болезни русской жизни, прямо и громко требуя для нее исправления и исцеления, деятельно поддерживая все начинания правительства, направленные к этой цели, славянофилы заодно с западниками сослужили добрую службу России и доказали на деле свой истинный патриотизм. Вероятно, за эту заслугу им дано было не дожить до того времени, когда стало ясно, что плевелы, посеянные ими же вместе с добрым зерном, гораздо сильнее этого последнего на русской почве и грозят совсем заполонить все поле нашего общественного сознания и жизни [выд. нами. – А. Т.]»[51],
(4) если история собственно славянофилов на этом заканчивается, то дальнейший ход русской общественной жизни приводит к выяснению того, что содержалось в их учении – закрытое от их собственного взора: «[…]идеалистами-то они были только по недоразумению. Разъяснить это недоразумение, утвердить славянофильскую доктрину на ее настоящей реальной почве и в ее прямых логических последствиях – вот дело, которое с блестящим успехом выполнил покойный Катков. В этом его действительная заслуга[52], дающая ему видное место в истории русского сознания. В Каткове старое славянофильство нашло свою Немезиду […]»[53],
(5) однако и Катков не доходит до логического предела, «обожествления народа и государства, как фактической силы»[54]: «Он был для этого слишком образованным человеком, слишком европейцем. […] Быть может, помешало и личное религиозное чувство. Но история сознания имеет свои законы, в силу которых всякое идейное содержание, истинное или ложное, исчерпывается до конца, чтобы в последних своих заключениях найти свое торжество или свое обличение. Крайние последствия из воззрения Каткова выведены ныне его единомышленниками. В них он нашел свою Немезиду, как сам он был – Немезидою славянофильства»[55].