В конце концов, ему показалось, что лучший выход - "быть свободным от обаяния любого учения". Особенно глупым казалось ему слепое доверие к старым священным гимнам и писаниям (Риг-Веде, Яджур-Веде и др.).
"Как бы ни углублялись брахманы в познание трех Вед, восседая в высокомерии, они уселись на грязи, и когда они думают, что приплыли к берегу Радости, они заблудились без выхода у порога отчаяния. Поэтому трехчленная мудрость, брахман, есть пустыня безводная, непроходимые дебри, погибель"/13/.
Если даже сторонники атеистической Санхьи не решались порвать с ведической традицией, то Будда решил отбросить ее вместе с вытекающими из нее умозрительными системами.
"Я испытал все учения, - таков был вывод Шакия-Муни, - и нет ни одного из них, достойного того, чтобы я принял его. Видя ничтожество всех учений, не предпочитаю ни одного из них, взыскуя истину, я выбрал внутренний мир"/14/.
Однако следы обучения в философских школах навсегда остались в миросозерцании Гаутамы. Как мы увидим далее, и в своей этике, и в своих метафизических намеках он не явился неожиданным одиночкой. Его учение так же, как Санхья, стало естественным завершением философии брахманизма. Он, в сущности, лишь взрастил те семена, которые упали с раскидистого дерева Упанишад.
И даже в чисто внешнем отношении основатель буддизма не сумел избежать сильного влияния других систем. Стиль его проповеди, его фразеология, его манера создавать громоздкие классификации, утомительные повторения в его речах, являющиеся антиподами афоризмов, - все это отразило черты индийской схоластики, неторопливой, полной туманных намеков и символов.
x x x
Изучив философские системы и поняв, что они не могут помочь разрешить мучившие его проблемы, Гаутама захотел обратиться к йогам-практикам. Найти их было нетрудно. В земле Магадхе почти у каждого большого города в джунглях обитали отшельники, взявшие на себя различные трудные подвиги. Скитаясь от селения к селению, питаясь объедками, которые бросали ему крестьяне, Шакия-Муни пришел наконец в Урувелу, где решил остановиться. Ему понравилось это живописное место, быть может напоминавшее ему парк у родного дома. Он обратился к отшельникам, прося их научить его приемам созерцания и законам аскезы.
Целый год он жил среди них, наблюдая их сверхчеловеческие подвиги, ведя с ними беседы, размышляя об их удивительном пути. Кое-что очень понравилось ему. Одного не мог он понять: почему многие отшельники, изнуряя свою плоть, стремятся не к высшей свободе от страданий, а к лучшему возрождению в будущем или к временному блаженству среди светлых небожителей. Эти цели казались ему недостойными.
С другой стороны, на него производила тягостное впечатление преданность отшельников старым формам традиционной религии. Пение гимнов, возлияния и жертвы - все это казалось ему бессмысленным. Правда, Гаутама верил в существование богов и духов: в Браму и Агни, Индру и Мару, но для него их бытие имело не большее значение, чем существование деревьев и обезьян. Боги представлялись ему такими же несовершенными существами, как люди, только более могущественными. От веры в них ничего не изменялось. Они не властны отменить закон Кармы, они сами от него зависят и не в силах прервать ужасающую бесконечную цепь перевоплощений. Так зачем же возливать перед ними масло, бормотать мантры и тем более приносить в жертву живые существа?
Будду ужасал обычай кровавого жертвоприношения. Как многие его современники, он сразу же стал горячим сторонником ахимсы. "Не может быть заслуги в убиении овцы!" -восклицал он. Да и вообще, ради чего служат богам? Ради земного благополучия? Но нужно ли оно тому, кто отрекся от мира, кто презрел всякую радость не только в этой жизни, но и в будущих воплощениях и в лучезарном мире Брамы? Он жаждет лишь одного: верного пути к полной свободе от страданий!
Покинув своих наставников-йогов, Гаутама уединился в джунглях Урувелы для того, чтобы самому бесстрашно ринуться по пути самоистязания.
Для изнеженного аристократического юноши это было подлинным героизмом. Но он решил, что не остановится ни перед какими испытаниями ради того, чтобы достигнуть просветления и познать истинный путь спасения. Шесть долгих лет он бродил в чаще, почти ничего не ел, лицо его стало страшно, оно почернело и невероятно исхудало, кожа сморщилась, волосы выпали, он стал похож на живой скелет. Несколько раз окрестные поселяне, собирая в лесу хворост, наталкивались на эту жуткую изможденную фигуру и в страхе убегали, приняв Гаутаму за привидение. В это время его наконец нашли люди, посланные Шуддходаной на поиски сына. Они умоляли его вернуться, но он был непоколебим.
Скоро шакийский отшельник стал известен во всей округе. Пять юношей, которые вместе с ним слушали уроки мудреца Уддалаки, пришли в Урувелу и, увидев Гаутаму, решили стать его учениками, когда на него сойдет просветление. Они поселились в лесу и терпеливо стали ждать результатов самоумерщвления своего бывшего товарища.
Просветление не приходило, но Гаутама не сдавался. Он с поразительной настойчивостью тренировался в испытанных методах: задерживая дыхание, колоссальным напряжением сосредоточивал мысль, но все было тщетно. Он довел свой обед до нескольких зерен, продолжая непрестанные духовные упражнения. А товарищи, с изумлением наблюдавшие эту героическую борьбу человека с самим собой, время от времени спрашивали: не обрел ли он наконец истину? И вот в один прекрасный день, когда после многочасовой неподвижности он пытался подняться, ноги, к ужасу наблюдавших эту сцену друзей, отказались его держать, и Гаутама замертво свалился на землю. Все решили, что это конец, но подвижник был просто в глубоком обмороке от истощения.
После этого случая он стал задумываться: "Этими болезненными усилиями, этим тяжелым самоумерщвлением я не поднимусь в область довлеющего благородного знания и прозрения, превосходящего всякое человеческое учение!" Нет ли еще иного пути к просветлению?
Отныне он решил отказаться от бесплодного самоистязания.
Счастливый случай помог ему осуществить свое решение. Дочь одного пастуха, сжалившись над аскетом, принесла ему рисовой похлебки. Гаутама принял ее подаяние и впервые за долгое время утолил свой голод. С этого момента он навсегда отказался от крайностей аскетизма и признавал полезными лишь умеренные его формы.