– Я кому! – завопил охранник и подскочил к доктору.
Сопровождавший их сержант демонстративно сплюнул на пол и отвернулся.
«Тоже мне… выслуживается» прошептал он.
Довольно громко, так, что доктор услышал.
Услышал, кажется, и жандарм, отчего взбеленился ещё больше.
– Я кому сказал! – сорвался он неа визг и стволом автомат ткнул доктора в живот. – Тебя мало учили?! Мало били тебя, урод?! Стоять! Не двигаться! Пристрелю, ублюдок!
– Женщине плохо, – с трудом сохраняя спокойствие, ответил Аден. – Вы видите, она сознание теряет. У неё руки сдавлены наручниками, кисти уже посинели. Снимите их, пожалуйста. У неё начнётся некроз тканей…
– Ишь ты, заботливый, – прошипел охранник. – О себе подумал?
– Я доктор,.. – начал было Аден, но охранник наотмашь ударил его по щеке.
– Ты никто! – выкрикнул он. – Пыль бункерная! Ничтожество! А вот я – доктор. В отличие от вас всех, шарлатанов. Я-то ей помогу, не сомневайся!
Охранник ударил женщину прикладом по голове. Откинувшись от удара назад, она затылком удрилась о стену бункера и, потеряв сознание, спозла вниз.
– Вот так, – удовлетворённо сказал жандарм.
Наклонился над женщиной и, набрав код на наручниках, снял их.
– Теперь, лекарь, потащишь её на себе, – сказал он доктору. – До самой расстрельной ямы можешь ей помощь оказывать.
И улыбнулся, довольный собственной шуткой.
«А ты задница, Эшбер» произнёс в спину охраннику сержант и фонариком посветил на упавшую. «Если ты её убил – я тебе лично нашивки посрываю!»
Охранник обернулся и приложил палец к губам. Потом показал на дверь.
Сержант прислушался.
Точно, дождались. Вертолёт!
– Внимание! – сказал сержант. – Эшбер, выводи арестованных.
Аден услышал нарастающий частый стрёкот, постепенно переходящий в треск, и, наконец, в тяжёлый, оглушающий грохот и рёв.
Охранник толкнул дверь, нараспашку открывая её – и зажмурился от летевшей в глаза водяной пыли, поднятой в воздух винтами.
Будто смерч закружил по площадке, мощными воздушными потоками сбивая с ног.
Пузатый транспортный вертолёт завис над бункером, бортовыми огнями высвечивая себе место для посадки. Из брюха медленно, словно с опаской щупая воздух, выползли шасси.
Вертолёт качнулся и медленно пошёл вниз.
Коснулся колёсами площадки и грузно опустился, тяжестью вдавив заскрипевшие чёрные покрышки шасси в бетон.
– Ничего себе! – в восторге воскликнул охранник.
И, развернувшись к сержанту, закричал:
– Видал, какую дуру огромную за ними прислали? А их тут всего-то десяток, не считая нас.
– Чему радуешься, дурак? – сердито ответил сержант. – Это же транспортный вертолёт. У него ни бронирования, ни оружия нормального. Пара пулемётов, от силы.
– Зато лететь будем с комфортом! – не сдавался охранник. – Ничего ты не понимаешь в комфортных полётах.
– Так, – обратился он к арестантам. – По одному, за мной. Не отставать и не дёргаться! А то точно пристрелю! Заходим в вертолёт, по команде – рассаживаемся. И сидим тихо, без шума – до конца полёта. Лекарь несёт бабу и очень старается не отстать. А то я лично сделаю ему больно! Пошли, твари!
И ударил прикладом по плечу арестанта, стоявшего ближе к выходу.
Автоматчики бежали, выстраиваясь у борта вертолёта в живой коридор.
Аден увидел, как коснулся бетона откидывающийся трап.
И, в проёме, внутри этой несущей их к смерти машины – залитые красным светом бортовых ламп ряды сидений, а над ними – свисающие с потолка цепи.
«Ну вот, пожалуй, и всё» подумал Аден, подхватывая на руки женщину. «Кажется, последний полёт… Как же быстро всё заканчивается. И так странно…»
Чучело летучей мыши, на тонкой металлической проволоке подвешенное под самым потолком кабинета, качнулось под едва ощутимым дуновением ветра.
Воздух сквозит, течёт сквозь щель в полуоткрытом окне.
Летучая мышь, диковинный пятилапый зверёк с серой шерстью, с рыжыми волосками на мордочке, ощерившейся в давно уже, века тому назад умолкнувшем крике; быстрый зверёк, грабитель древних амбаров и обитатель заброшенных пещер.
Теперь пыльный и немой, недвижный. Замерший в броске, с широко раскрытыми перепончатыми крыльями.
– Я вот всегда мечтал иметь такого вот зверька, – сказал Энко. – Нет, не ручного любимца, конечно. Они же вымерли давным-давно. Задолго до моего рождения. Хотя бы – такое вот забавное чучело…
Энко перекладывает бумаги у себя на столе. Жёлтые бумаги с искрошившимися краями.
– Тебе, должно быть, непривычно всё это: деревянный стол, заваленный бумагами, чернильница, обточенный по краям, полированный камень пресс-папье, алебастровый пенал для грифелей. Такие вот у меня теперь хранители знаний и мои помощники. Я ведь говорил уже, что не выношу все эти новомодные… глупости…
– Кристаллам памяти не менее трёх сотен лет. А кварцевым пластинам – более тысячи, – возражает Каэ.
Каэ известно (он хороший, очень хороший ученик), что возражать учителю не принято. Но сейчас он отчего-то уверен, что Энко не обидится на него. Быть может, даже обрадуется очередному поводу немного поспорить с учеником, а более – поучить его.
– Всё, что моложе трёх тысяч лет – глупая новомодная выдумка, – с притворной запальчивостью возражает Энко.
И тут же, не выдержав серьёзного тона, улыбается:
– Чепуха, конечно… Бумага так долго не живёт. В хранилищах нашего Храма листы древних рукописей держали в герметичных металлических контейнерах, заполненных инертным газом. Вот так, Каэ! Мы тоже не остались в стороне от прогресса… Так смешно иногда вспоминать!
Энко замолчал и, подняв лист, поднёс его ближе к лампе.
– Что? – спросил Каэ, несколько смущённый затянувшимся молчанием.
Быть может, молчание – намёк учителя? Быть может, время уйти и тревожить Энко расспросами?
– Что смешного?
Энко посмотрел на него исподлобья. Положил бумагу на стол и осторожно, бережно провёл по ней ладонью, будто поглаживая.
– Только теперь я понимаю, почему так любил именно бумагу, – прошептал Энко. – Она дышит… Сейчас я это чувствую. Не просто чувствую – слышу. Слышу её дыхание. Она не просто хранит записи, она хранит слова, дыхание, звуки втихомолку проговариваемых слов. Человек, водивший по бумаге тростниковым стеблем, нашёптывал ей свои мысли. Те, что записал. Те, что не захотел или не смог записать. Тексты черновиков, существовавших лишь в его голове и навсегда, казалось бы, ушедших вместе с ним. Воспоминания. Сомнения. Ошибки. Озарения и внезапные открытия. Сначала он беседовал с бумагой. Потом записывал на ней – результат, итог размышлений. А бумага слышала и запомнила всё: начало, комментарии, движение к цели… Всё! Разве кремний или оксид железа запомнит это? Не движение частиц, не волны электромагнитного поля, не телепортационная квантовая связь – нет. Другое, Каэ. Здесь, в этом доме, мне доступны эти древние рукописи… Сам не ведаю, иллюзия ли это, видение… Если и видение, то чудесное. Возможно, большего мне и не надо. Ты знаешь, что сейчас рассказала мне бумага? Послушай!
– Смешно, Каэ, – продолжал Энко. – Я отвечу на твой вопрос. Я и сам услышал ответ только сейчас. Мы не остались в стороне от прогресса. О, нет! Мы не были общиной чудаков, хранящих архивы давно ушедших эпох и в промежутках между медитациями мучающих юных учеников каверзными вопросами на экзаменах. Мы хотели быть полезными сейчас, в нашем времени, в нашем мире. Мы хотели быть полезными нашим современникам и передать наши познания им и их потомкам. Не для того ли пилотов-исследователей отправляли в наши храмы для обучения и совершенствования в духовной практике? И мы считали себя… если не совершенными, так уж, по крайней мере, вполне сведущими в Учении людьми, способными защитить вашу душу от соблазнов Внешнего Мира, от разрушающего воздействия его агрессивных миров. Мы полагали, что создали сильнейшее противоядие – Учение Света. Гармония с миром, отказ от насилия, жизнь в единстве с мирозданием… Мы не калечим мир, не сокрушаем его, не пытаемся бесконечно, раз за разом – и каждый раз неудачно, переделать его. Наши предки прошли через все возможные, все способные к рождению в человеческом сознании заблуждения. И много веков назад пришли к единственно возможному выводу: надо просто жить в данном нам мире. Не мучить его. Не убивать. Либо такая жизнь. Либо, рано или поздно, смерть. Так, Каэ?