Потом все опять стартовали по разу. Тоня, сделав круг, призналась:
– Не смогла я второго круга сделать: ноги устали – ужас!
– А ты их не расставляй, – посоветовал Горелик, – ты их вместе держи.
Я становился на лыжи еще раза три, но все неудачно. Добился лишь того, что меня выносило из воды, но, не умея координировать движения, я импульсивно брал фал на себя и преждевременно выпрямлял колени; в этот момент фал, лишенный нагрузки, ослабевал, и я заваливался на спину. Несколько раз пыталась стартовать Нина, но у нее, как и у меня, ничего не получалось.
Потом мы проголодались и, погрузившись в катер, отправились на базу. Мы достали из сумок вино, мясо, сыр, хлеб, помидоры, огурцы, консервы и разложили все это на столе среди деревьев.
– Ну как, шашлыки будем делать? – спросила Тоня.
– Ни к чему, – решили. – И так всего много, да и ждать неохота.
– Дядя Миша, идите к нам! – позвала Тоня.
Она резала хлеб, а я, раскрыв нож, вынимал пробки из прохладных бутылок. Тут оказалось, что Виталик с Ниной куда-то исчезли. Мы долго кричали им, поворачиваясь во все стороны и дурачась, а потом они вышли из леса, и мы, притворившись, что не замечаем их, двинулись к столу.
– Извините, парни, так уж получилось, – сказал Виталик, когда Нина прошла вперед.
Мы сели вокруг стола и разлили вино по кружкам.
После обеда мы разлеглись на траве, а Виталик с Ниной снова скрылись в лесу. Отдохнув, играли в футбол: мы с Гореликом против Американца и Тони. Мы сначала одолевали, но Сашка не сдавался – он фактически играл против нас один, хотя Тоня тоже очень храбро играла, – и скоро я задохся и перестал бегать. Дядя Миша смотрел на нас издали и смеялся. Мы с Гореликом больше кричали, чем играли. В общем, мы проиграли.
Мы были красные и потные после игры и пошли купаться. Спустились вниз, к мосткам, и с лодок бросились в воду. Дядя Миша тоже спустился с нами. Пока мы плавали, брызгаясь, по заливу, с берега спустились и Виталик с Ниной.
– Что, Виталик, пора охладиться? – кричал Горелик с середины залива.
Они уплыли туда с Тоней, а мы с Американцем к этому времени уже вылезли из воды и сидели в лодках, обсыхая на солнце. Потом мы пошли играть в волейбол, потом снова купались, и наконец настало время уезжать. Солнце уже низко висело над деревьями.
Мы собрали вещи и спустились к катеру. Катер шел по гладкой розовой воде водохранилища. Он срезал своим ходом верхний слой этой глади, и две волны смыкались за его кормой, образуя высокий пенистый бурун, который вновь разваливался на две стороны, и две волны, опадая пенистыми гребнями, далеко разбегались, тревожили розовую гладь, заставляя плясать неподвижные лодки рыбаков, а внутри вытянутого треугольника за кормой бушевал цилиндрический поток воды.
– Ну, Леднев, – сказал я Сашке, – отдыхать с тобой – вариант беспроигрышный!
– Имеешь право, – ответил он.
Мы вылезли со своими сумками на деревянную пристань и попрощались с дядей Мишей, потом стали подниматься по тропинке. Мы прошли через лес, пересекли поле и вышли к автобусной остановке. Автобус довез нас до железнодорожной станции. Там мы купили по пакету молока и в ожидании электрички выпили его.
* * *
27.06.1970. Остался один: Молчушка укатила в Болгарию на месяц, мама – в Переделкине, а Мика – в Малеевку с детским садом. Брожу по дому, размышляю, беру то одну книгу, то другую, разговариваю сам с собой, вслух ругаюсь… И вот что я думаю.
Я ленив. Я настолько ленив, что ленюсь поднять даже то, что плохо лежит. Чего-чего мне только не попадалось: большие деньги, которые можно было заработать без особенных усилий, хорошие местечки, куда легко было пристроиться, женщины, которых оставалось только взять, и многое другое, что я пропустил в своей жизни.
И причина этого не в философском презрении к благам земным и преходящим; я вовсе не отличаюсь настолько возвышенным вкусом и ценю их, самое малое, по их действительной стоимости; нет, причина тут в лени и нерадивости, непростительных и ребяческих.
Монтень. Опыты. III. 9
И иногда становится жаль всего этого.
…Он почувствовал то, чего пошлее нет на свете: укол упущенного случая.
Набоков. Дар
Как все лентяи, я сваливаю на судьбу, но и привычка сваливать – все от той же проклятой лени, от стыда самому себе в ней признаться. Это не раблезианская героическая праздность, не освежающее плодотворное бездействие между трудами, не спокойное, созерцательное безделье, не far niente, – это просто тупая и угнетающая, пропитанная раскаянием апатия, которая поражает тело и душу, одуряющее болезненное состояние, которое липнет, как дурной сон, и от которого невозможно избавиться, так же как невозможно изменить почерк. Действительно, судьба!
Великолепная увертка человеческой распущенности – беспросветное свое свинство сваливать на звезды!
Шекспир. Король Лир. I. 2
У таких, как я, любовь, страсть заменяются воображением. Я привык вожделеть ко всему, что мне так или иначе приглянулось, не задумываясь в то же время о реальных средствах и результатах достижения желаемого. Я начинаю фантазировать, я подменяю действительность собственными фантазиями; реальные средства и результаты лежат вне сферы моего внутреннего опыта: сталкиваясь с ними, я утрачиваю всякий интерес к увлекшему меня предмету. Отсюда моя нерешительность и пассивность, когда доходит до дела, отсюда женственное непостоянство, отсутствие твердых принципов в моем поведении. Отсюда, наконец, бурная развращенность моей фантазии.
Вот о чем я думаю, бродя в одиночестве в сваливающихся штанах по дому и мечтая о полированном теле негритянки.
И сквернословьем душу отвожу,
Как судомойка!
Тьфу, черт! Проснись, мой мозг!
Шекспир. Гамлет. II. 2
Лето: в пустых квартирах впустую надрываются телефоны.
* * *
Когда Мику отправляли в Малеевку с детским садом, он крепился, как настоящий мужчина. Правда, поинтересовался вначале, нельзя ли этого как-нибудь избежать. Мы объяснили ему, что у нас нет другого выхода. Он сказал:
– Ладно, поеду, пока я маленький. А как вырасту большой, я стану домашним ребенком.
Он и при отправке держался отлично. Когда их построили в пары, чтобы сажать в автобусы, и все детишки ударились в рев, он вместе с другом-сорванцом прыгал на месте и кричал во все горло:
– А на даче хорошо! А на даче хорошо!
– Подкупленные, – сказала про них Молчушка.
Потом, уже в автобусе, он смотрел на нас, прижавшись носом к стеклу, и Молчушка сказала ему, чтобы он не вертелся, а он крикнул в ответ: «Не слышу!» – и тут произошло ужасное. Личико его как-то вдруг перекосилось, задрожало, он сорвался с места и кинулся к дверям, но двери уже захлопнулись. Мы видели, как он метнулся к окну на противоположной стороне и стал смотреть в него, повернувшись к нам спиной. Мы побежали на ту сторону, но автобус тронулся, и мы не успели.
* * *
И еще я думаю о своей профессии, которую получил вместе с дипломом и которая стала мне чужой как никогда. Я думаю о ней теперь, как о лишней, одной из лишних, вторичных, ничего не производящих, а лишь подхватывающих то, что уже создано другими. Нуждается ли оно, это созданное, в том, чтобы им занимались, его изучали, вместо того чтобы просто воспринимать его, пускать в дело, использовать по назначению?
Моим героем всегда был Левша – мастер, умелец, молчаливый ремесленник, который создает вещи и делает это лучше других, без «мелкоскопа», а так, «глаз пристрелявши». И те, кто выхватывает у него созданные вещи, чтобы наговорить по их поводу множество необязательных слов («тухлых», по выражению рыкачевского приятеля), окружить их туманом глубокомыслия, представляются мне какими-то назойливыми мухами, вьющимися вокруг мастера, бездельниками и дармоедами, живущими за счет чужого труда. И вот, проучившись пять лет, чтобы стать такой же мухой, я сам теперь к ним принадлежу.