– Слышь, молодец! Ты Катерину Ивановну возишь, барыню, что у Никитских ворот живет в красном доме?
– Пошла вон, рванина, – лениво ответствовал кучер, отворачиваясь от Алены.
Та лишь вздохнула. Вид у нее, конечно, не ахти… Все, чем удалось разжиться в родимом доме, была престарая пестрядинная юбчонка, там и сям зияющая прорехами, да какие-то вовсе уж замшелые поршни[28], в которых Алена прежде ходила за скотиною, а нынче принуждена была выйти на люди: избегалась босая за день, посбивала ноги о камни. Что и говорить, непривычна она босиком ходить: батюшка денег на башмаки для нее не жалел, при муже их еще донашивала, в монастыре хаживала тоже не босая. На плечах у Алены по-прежнему тот же ветхий платок, за который, быть может, клянет ее та растеряха-баба. Волосы неприбраны: причесать нечем.
Алена понурилась было, а потом подумала, что зря она, пожалуй, так плотно кутается в платок. У нее есть средство заставить кучера поглядеть на себя повнимательней, а значит, и прислушаться к ее словам.
Делая вид, что не может удержать на плечах сползающий платок, она громко ойкнула. Кучер, конечно, оглянулся – как раз вовремя, чтобы увидеть налитую грудь, которая трепетала под грубой тканью. Точно две лебедушки бились в тесных путах!
– Больно уж ты суровый, как я погляжу! – сладким голосом пропела Алена. – Может, сменишь гнев на милость, да все ж побеседуем?
– Об чем с тобой беседовать? Известно: поп, да девка, да порожние ведра – к худым вестям!
Он все-таки соблаговолил повернуться к Алене всем лицом, а та едва не ахнула при виде обширного красного пятна, залившего всю левую сторону возчикова лица. Рожа, да какая!..
Первым чувством было отвращение, вторым – жалость.
– Что ж ты, добрый человек, над собою делаешь? – вырвалось у нее сердитое восклицание. – Мог бы уж о себе позаботиться, исцелиться! Чай, немало средств!
Против ожидания, кучер не взъярился, не огрел ее кнутом, а взглянул как робкий ребенок. Верно, собственное уродство причиняло ему немало бед, и приходилось дивиться жалостливости его хозяйки: другие обычно старались избавляться от страшноликих слуг.
– Ты что же, лекарка? – спросил он Алену без прежней грозности, вроде бы и забыв о ее отрепьях, и она постаралась не дать ему вспомнить о них:
– Лечился чем, сказывай?
– Ну, чем… – протянул возница. – Дело известное! Красную тряпку мелом намазывали, прилагали. В травах каких-то парился… пустое все это, ей-богу! – Он отмахнулся.
– Пустое, – торопливо согласилась Алена. – А гречишной мукой посыпал?
– Гречишной мукой? – Взор кучера притуманился: верно, он силился припомнить все те многочисленные и порою мучительные лечбы, коим подвергали его знахари и знахарки небось еще с малолетства. – Вроде нет, не врачевали. Это как же?
– Берется гречишная мука, свечка, мука на огонь сыплется, а потом на щеку, чтоб еще горячая была, и при том сказывается заговор. – И Алена привычной скороговоркой оттарабанила: – Стану я, раба Божия Алена, благословясь, и пойду, перекрестясь, на Океан-море. На Океан-море плавает рыба-кит, нет у него ни синего, ни красного пятна-рожи. Там ползает рак морской, нет на нем ни синего, ни красного пятна-рожи. Там лежит мертвый мертвец, нет на нем ни синего, ни красного пятна-рожи. Там сидит кочет-петух, нет на нем ни синего, ни красного пятна-рожи. И поди ты, красное и синее пятно-рожа, во чисто поле гулять, там ты разыграйся, там ты разгуляйся, откачнись от раба Божия… имя как?
– Имя? О Господи… – залопотал кучер, обо всем на свете позабывший, – да Митькой звали!
– Откачнись от раба Божия Митрия за три двери, за четыре замка, и замкни все болести и хворости за четыре двери, за четыре замка, как я слово свое замыкаю. Аминь!
Возница какое-то время оставался недвижим, только глазами лупал безостановочно. Потом повторил зачарованно:
– Кит-рыба… кочет-петух… за три двери, за четыре замка, аминь! – И отчаянно замотал головой: – Нет, мне отродясь сего не запомнить, не повторить!
– Тебе и не надобно, – утешила его Алена, будто малого дитятю. – Ежели хошь, я тебя поврачую.
– И что, исцелишь? – недоверчиво воздел брови кучер.
– Исцелю! – резко, словно в омут бросаясь, проговорила Алена. – Ежели эта рожа у тебя не порчею наведенная, то исцелю.
– А ежели порчею?
– Ну, тогда надо доку посмекалистее искать. Может статься, порча была еще на твоих родителей наведена и через то на тебя попала. Тогда останется лишь смириться и Богу помолиться. Ну а ежели это простая болесть – изведу.
– Сговорено! – хлопнул в ладоши кучер. – А сколь за лечебу возьмешь?
Алена передернула плечами, и взгляд возницы вновь приковался к чему следует.
– В расчете будем, коли дозволишь барыне твоей скрыто словцо молвить, – сказала она.
– Какое словцо? – вмиг насторожился возница.
– Да вишь ты, добрый молодец, я знатная зелейница, – не моргнув, ответила Алена. – Не гляди, что я такая одяжка – дом мой весь сгорел, и вся справа погорела. Все, что осталось, – на мне, да еще травы-былия свои спасла. Среди них есть такие, что женскую красоту укрепляют, бледность низводят, очи проясняют, дыхание освежают, кожу очищают. Кабы захотелось твоей барыне моего товару купить, и она была бы с удачей, и я с прибылью, и ты от маяты избавился бы, раб Божий Митрий…
– Да наша барыня и без твоего сена хороша, будто пасхальное яичко! – с гордостью повел плечом кучер. – Такой-то беленькой да гладенькой небось по всей Москве не сыщешь. Помады, слышь-ко, да белилы у нее заморские – таковые, может, только у аглицкой королевишны в стекляницах сохраняются. Нет, погонит она тебя, как пить дать! – Он снисходительно махнул на Алену рукавицею – и вдруг замер, и глаза его так и вспыхнули. – Слышь-ко, лечейка! А есть ли у тебя снадобье… ну, словом, для силы мужской? Снадобье, что уд вострит и семя множит?
Настал черед Алены лупать глазами и стоять столбом.
– Сроду не поверю, – пробормотала она наконец. – Сроду не поверю, что такой могучий, дородный молодец скорбен невстанихою… да нет, быть того не может!
– Дура! Я ж не для себя прошу! – с нескрываемой обидою воззрился на нее возница. – Мой приклад, слава те, Господи, снаряжен способно и к делу завсегда готов. Я им пятерых ребятишек сработал – и еще трижды столько смастерить могу! Нет, ты скажи: такое средство имеешь?
– Имею, конечно, – кивнула Алена. – Скажем, анис движет помысл постельный яко мужьям, тако и женам. Да мало ли… И слова заговорные знаю. Вот послушай! Встану я, раба Божия Алена, благословясь и пойду перекрестясь в чистое поле под красное солнце, под млад светел месяц, под частые звезды, мимо Волотовых костей[29]. Как Волотовы кости не гнутся, не ломаются, так бы у раба Божия, имярек… тут имя надобно назвать того, кто плотской немощью мается, – так бы у него, стало быть, уд не гнулся, не ломился против женской плоти, и хоти, и против Волотовой кости. И возьми ты, раб Божий, свой червленый вяз, и поди ты в чисто поле. Идет в чистом поле бык-третьяк, заломя голову, смотрится на солнечную колесницу. И подойди ты, раб Божий, со своим червленым вязом…
– Хватит! Ради Господа нашего Иисуса Христа – хватит! – простонал возница, который все это время как-то странно поерзывал, а тут вдруг привскочил с облучка на полусогнутых ногах, прикрывая руками стыдное место, будто доняла его неодолимая малая нужда. – Верю! Верю тебе, только уж не говори более ни словечка. Того и гляди, выйдет барыня, а я… а у меня… ой, святые Божии угодники, пособите, ослобоните мя, грешного!
Обращение к святым апостолам, коих первейшей заботою было усмирение плоти, возымело свое действие, и возница вновь уселся на облучок и даже смог дух перевести, хотя лицо его по-прежнему было столь красным и взопревшим, что невозможным казалось отличить здоровую его половину от больной, пораженной рожею. Алена же, со своей стороны, помогла Божьим угодникам тем, что снова плотно укуталась в платок, убирая все соблазны с глаз легко возбудимого Митрия.