Больше недели старица не жила, исчезала, не привязанная к дому и страданию своему, оставляя бабусю в поденной громогласной жизни. Ускользающее небо просвечивало сквозь ободранные купола - и поражен был пастырь, и рассеяна паства его.
Сгинул и отец Варсонофий, призвал его Господь, причислил к сонму мучеников, искупающих грех своего народа. По благословению его ходила бабуся, пока не слегла, в предавшую своих святителей и страстотерпцев Сергиевскую церковь, стояла на общей исповеди, принимала причастие у священника с бегающими глазами и каждый раз вспоминала притчу о пустыннике, записанную еще в третьем веке от Рождества Христова.
В постах, молитвах и иссушении плоти проводил пустынник долгие годы и прославился святостью своей, и сам владыка приходил исповедовать его и укреплять в вере. Но однажды поведали пустыннику братья во Христе о неправедной жизни владыки и смутили сердце его. Еще истовее принялся он молиться и суровее наложил пост, дабы забыться в телесных муках и не помнить о назначенном дне, когда явится к нему владыка. Но срок настал. На рассвете забылся пустынник в тревожной дреме, и Господь послал ему брести во сне бескрайними песками и изнывать от жажды. Палило солнце, увязали ноги, и горела душа от нестерпимого жара, и не умещался в деснах распухший язык. Блеск заливал глаза, стеклянный блеск безумия, но и на пороге его не дал Господь пустыннику выйти из страшного сна, но явил человека, протянувшего чашу с водой. Она была белой персидской глины, эта чаша, и радуга влаги светилась в ней, и пальцы подающие лежали на белой персидской глине. Пустынник на коленях дополз до посланца с живительной влагой и возблагодарил Господа и неверным движением потянулся к воде, но тут же и отпрянул. Черной и розовой была рука, подающая влагу, черной и розовой, и обглоданной проказой. И сам посланник был до костей съеден ею, и лицо его было сочащейся розовой маской. И вскрикнул пустынник во весь свой безмолвный, забитый языком рот, и миг этот пошатнул его в вере. Но капли влаги дрожали на белой персидской глине, и, зажмурившись, взял пустынник чашу из рук прокаженного и приник к ней, и проснулся, и принял от владыки слово Божье.
А по выходе из церкви, с трудом минуя очередную какую-то манифестацию, идя чужестранкой по своей родине, думала бабуся, как в одночасье сбился великий народ православный в эти преувеличенно бодрые, подстегнутые страхом толпы.
"Эх, дщерь, - вспоминала она отца Варсонофия, - запястья пробивают тихо, это уж когда в крест гвозди вгоняют - треск слышен".
И другое вспоминала: "Оскуде Преподобный от земли, умалися правда от сынов человеческих, наста глад слова Божия..." Не на стене карцера в Соловках процарапывалось - в первопрестольном граде писалось, в веселые, пьяные, декадентские годы. Давно дотянулась до России прокаженная рука с чашей, и пошла проказа по неисчислимым коленам православным, выедая веру. И настал день - всему кончина, - когда ринулись обезумевшие толпы крушить святыню свою. Перекрестясь да поплевав на ладони, поднял русский мужик обух на Царские врата. Ему за это рай на земле обещали, вот он и замахнулся на Бога своего. Сладко рабу Божьему запрет преступить неприступный, да покуражиться, да иконе в лик плюнуть. Вот он - матросик зачуханный, дезертир, вчерашний колодник, - а над Богом самим взвился. А и знал бы, что на погибель себе творит - а знал, знал, - все одно б не удержался. Красив он себе в этот миг, а до другого ему и дела нет - погибель там или что. Простерта душа от благодати до ада - и до конца исчерпать себя жаждет.
Надругавшись над Богом своим, утратил православный люд надежду на бессмертие, на пришествие высшего суда, где воздано будет каждому по заслугам, - и все равно ему стало, каким быть. Он и стал, каким прикажут власти, разрушившие коренные основы бытия. Обнаженный до своей уязвимой плоти, которую так легко отобрать, оказался человек замурован в ней, как в камере смертников, и страх правил его жизнью.
Время, на которое выпала жизнь, слепо сминающее людей и их речь, пощадило бабусю, даже в хождениях ее по гражданской, не заметило и потом в кровавой трапезе победителей; и только своими последними днями зачерпнула она полную меру страдания, сделавшись мертвой обузой для дочери и бессильным свидетелем новой войны, рухнувшей на пробивающуюся Авдейкину жизнь.
Господи, несчастная наша земля, разве этим ее будущим бредили мальчики и девочки последнего века, когда не нашли правды на своей заблудшей родине и с русской безоглядностью схватились за чужую мысль? Теперь черед Германии пожинать плоды богоборческих прозрений ее гениев. Нация, пошедшая когда-то за еретиком, пошла теперь за ублюдком, припадочным преступником. И здесь - та же прокаженная рука, протянувшая чашу с водой. Нерасторжима цепь, и несводимы начала. "Проказа, - думала бабуся. - Проказа в руке человека - в кулак ли она собрана, в ладонь или троеперстие!" Повторив свое проклятие, бабуся поняла, что усомнилась присутствию Божества в разорванном войной и кровью мире, и казнилась сомнением, пока не упала за стену бомба с песком - знаком неистребимого человеческого милосердия.
А через стену от бомбы Авдейка читал стихи.
# # #
Авдейка любил читать бабусе, но, от невнятной потребности в живом отклике, предпочитал читать тете Глаше или дяде Коле. Добрая и овальная тетя Глаша слушала, подперев голову руками, и очень скоро, даже если стихи были не страшные, начинала плакать и целовать Авдейку, перетаскивая через грудь. Сегодня она вернулась посреди дня с огромным мешком муки и стала печь блинчики. Авдейку она слушала рассеянно, да и сам он сбивался, принюхиваясь. Когда блинчики поджарились, тетя Глаша подвинула Авдейке тарелку с башней из розовых кружочков и сказала:
- Ешь до отвала, сегодня у тебя день рождения.
Авдейка мелко и быстро скусывал хрустящий ободок, а потом вонзался в упоительную середину. День рождения ему понравился. Тетя Глаша глядела на него, подперев голову рукой. Когда блинчики кончились, Авдейка поблагодарил и спросил, как это она догадалась, что у него день рождения. Тетя Глаша улыбнулась и поцеловала Авдейку в нос.
- Надень белую рубашку, - сказала она, стряхивая муку с Авдейкиного плеча.
Авдейка натянул белую рубашку поверх других рубашек, услышал, что вернулся сосед дядя Коля, и побежал сказать ему про день рождения.
Дядя Коля-электрик, в халате из полотенца, который мычал про тореадора, не плакал и не лез с поцелуями, а важно ходил по своей комнате, когда Авдейка читал стихи. Он был маленький и пузатый, я мебель была похожа на него, только покрыта не полотенцем, а красным плюшем. Он уважал "Бородино" как очень патриотическое стихотворение и жалел, что про него нет арии, которую можно было бы мычать, поскольку мычать про Мефистофеля он перестал из патриотизма. Но тетя Глаша почему-то не любила его и, перехватив Авдейку в коридоре, принялась стращать:
- Ты к нему не ходи, он жулик, он тебя украдет.
- Украдет, и что?
- И плитку из тебя сделает, и на рынке продаст.
Авдейка смутился.
- От вас, Глафира, сплошное дыхание прошлого. Смрад и суеверие. Отсутствие технической культуры. Иди, Авдейка, покажу тебе плитку, - ответил дядя Коля-электрик, высовываясь из двери своей комнаты.
Он поставил на стол белый круг на ножках, в котором лежала змея. Потом залез на стул и воткнул вилку в жуликоватые дырочки над лампой. Змея жарко дышала и краснела. Авдейка понял, что из него такого не получится.
- Видел? - спросил дядя Коля. - Это подарок тебе на день рождения.
Авдейка опешил от удивления и восторга. Но тут заскрипела входная дверь, он выскочил, думая, что мама, но вошла Иришка. На всякий случай Авдейка закричал ей:
- Мне плитку подарили, вот! У меня день рождения.
Иришка промолчала, и, так как больше сказать было нечего, Авдейка вернулся к дяде Коле, задумчиво мычавшему в окно, и взял плитку. Не успел он показать плитку бабусе, как вошла Иришка и принесла в подарок букварь. Бледная и тихая, Иришка училась уже во втором классе и решила, что букварь ей не нужен. Она все решала сама, потому что родители ее всегда работали на заводе. Еще они кашляли, и тогда щеки у них наливались красным, как яблоки. Зайдя за ширму, Иришка поздоровалась с бабусей и незаметно ушла. Авдейка принялся рассматривать букварь с картинками замечательной жизни и, увлекшись, не заметил, как из букварного мира вернулась мама-Машенька.