- А разве у нас не война? Всюду война. И у нас, - возразил Авдейка.
- Наши же ровесники воюют, - продолжал Лерка, совершенно не помня, с кем разговаривает. - И гибнут. А мы что? Что вот ты для победы делаешь?
- Живу, - ответил Авдейка.
Лерка опешил. Он уставился на мальчика, не сразу сообразив, кто перед ним. "Живет он, - с внезапной неприязнью подумал Лерка. - Живет и в ус не дует. И все они так - и маленькие и взрослые - живут, и ладно. Одному мне больше всех надо. И я же перед ними виноватым выхожу".
- Ладно, - сказал он. - Идем гравюры смотреть.
- Мне к деду пора, - ответил Авдейка. - Теперь, наверное, Глаша ушла и мне можно.
Но Лерка настаивал:
- Идем. Я обещал, значит, идем.
Авдейка удивился, но пошел.
Гравюры оказались рисунками корабликов, переложенными папиросной бумагой. Лерка бухнул альбом мальчику на колени, наугад развернул и, ткнув пальцем, объяснил:
- "Меркурий", русский бриг. Турок победил, эскадру целую.
- Я так и знал! - воскликнул Авдейка. - Я знал, что это ты кораблики рисуешь. Я их во дворе видел.
- Я только на стенах могу. По-настоящему рисовать трудно. Учили меня гиблое дело. Словно бабочку ловишь: летит - красиво, а поймал - дохлая, сказал Лерка и, вспомнив про сломанную бабочку, покосился на Авдейку.
Но Авдейка не вспомнил.
- Да, тяжелое это рисование, - согласился он.
- Ты-то откуда знаешь? - раздраженно спросил Лерка. - Рисовал, что ли?
- Дядя Петя-солдат рисовал. Рисовал, рисовал, а потом исчез. И нет его больше.
Придавленный раскрытым альбомом, Авдейка завороженно следил за летучими бригами, изредка покачивая ногами в разбитых ботинках. Вырванный из дворовой жизни, он потерял индивидуальность, привлекавшую Лерку, и казался вполне обычным, бледным, обношенным мальчишкой. "Насочинял я о нем что-то, - думал Лерка. - В лужу он не упадет, видишь ли. И про огонь наболтал. Все от безделья, от тоски".
Отдаленный звук, донесшийся со двора, приблизился, и стекла дрогнули Степкиным смехом. Лерка насторожился. В руках его оказался непонятный предмет из двух трубок.
- Что это? - спросил Авдейка.
Лерка отпрянул от окна и принялся заталкивать бинокль в ящик стола. Потом, испугавшись, что Степка уйдет, бросил бинокль на ковер и начал лихорадочно шарить в ящиках.
- Вот черт. Бери, я обещал, - сказал Лерка, вытаскивая стеклянную трубочку. - Может, еще что-нибудь хочешь? Ну, быстрее!
- Я ничего не хочу, - ответил Авдейка, вылезая из-под альбома.
- Все чего-нибудь хотят, - продолжал Лерка, выбрасывая из ящиков то, что попадало в руку. - Может, готовальню? Или карандаши? Краски? Марки?
- Мне ничего не надо. Ничего не надо, - повторял Авдейка, изумленно глядя на то, что происходит с Леркой, и пятясь к двери.
- Может, вещи? - выкрикнул Лерка, в два прыжка пересекая комнату и распахивая дверцы вделанного в стену шкафа. - Бери, у тебя же нет ничего.
Плеснули оловом полотна внутренних зеркал, фигура Лерки мелькнула в них, раздвоилась и исчезла. Из колышущейся глубины полетели на ковер вещи. Они вздувались в полете и причудливо распластывались по ковру, сохраняя форму человеческих обрубков. Авдейка в ужасе отпрянул и ударился о дверной косяк.
- Тенниска! Куртка! Пальто демисезонное! Рубашка! Гольфы! Костюм!
Груда вещей росла, как курган из поверженных врагов.
- Рубашка! Горностай мамин! Костюм! Галстуки! Гольфы! Рубашка! Рубашка! Рубашка!
Лерка выдохся, шагнул из темноты в зеркальный створ и встретил Авдейкин взгляд. Они молча смотрели друг на друга, разделенные грудой вещей, и ненависть, отраженная в их глазах, углублялась с анфиладной бесконечностью.
- Не надо мне твоих гольфостаев, - дрожащим голосом произнес Авдейка и, нащупав дверь, исчез в коридоре.
Не дожидаясь, пока бессловесная домработница выпустит Авдейку, Лерка подхватил бинокль и распахнул окно. На насыпи, на краю распаханной полосы, выделявшейся темной заплатой на зазеленевшей насыпи, стоял слепой Сидор. Степки не было.
Не выпуская бинокля, Лерка прошел по кабинету, споткнулся о груду одежды, стал яростно зашвыривать вещи ногами в шкаф, а потом остыл и вернулся к окну.
# # #
- Дядя Сидор! Что вы, дядя Сидор! Мы вскопали уже у вас! - кричал Авдейка, выскочивший из подъезда к насыпи, к неподвижным ногам Сидора, постукивавшего лопатой о камешек.
Сидор воткнул лопату и принялся отыскивать Авдейку незрячими синими глазами.
- Я здесь, дядя Сидор, - сказал Авдейка и взобрался на насыпь. - Мы с дедом у вас вскопали.
- Правда, - ответил Сидор без всякого выражения. - Я и чую. Руками. Руки, милай, все чуют.
Он вытащил кисет и стал сворачивать цигарку, страшно дрожа руками и просыпая табак. Прикурив, Сидор заговорил, неподвижно глядя мимо Авдейки, которого потерял его синий взгляд:
- Еще с осени знал, тяжелого года ждать - лист мшиной кверху ложился. А лист - он знает. Вот и тяжелый - сынов убило. Обоих. Не писали все, не писали - и на тебе. И не близко были, а в один день пресеклись. Вот как. Вот и тяжелый год. Были легкие, да облетели.
Он прокашлялся и принялся сосать потухшую цигарку.
- Дядя Сидор, что вы сажать будете? Я помогу.
- Спасибо, милай. Только ничего я сажать не буду. Морковь хотел, для глаз, говорят, пользительно, только баловство это. Не дожить мне до моркови. Всему свое время, а мое вышло. И так припозднился, все сынов ждал...
Они стояли лицом к лицу, разъединенные черной полосой пустующей земли старик и мальчик, изолированные дремотными полусферами Леркиного бинокля, как единственно сущие в мире - старик и мальчик, начало и конец неисчислимого рода людей, прерванного войной, - старик и мальчик, опоры моста, рухнувшего в реку, "до" и "после" - старик и мальчик, между которых ему, Лерке, места не было. Он не выдержал и отвел бинокль. Двор, обступавший старика и мальчика, был пуст, насторожен, он внушал скорбное обаяние их неподвижным фигурам. Покачивалась распахнутая дверь в кочегарку - вниз, в непроглядную темень, в чрево двора, затаившее Степкин смех.
Когда Авдейка оставил Сидора и понуро побрел к дому, стараясь не торопиться и думать, что дед жив, он опять попал в глаза Лерки, попал соринкой, заставившей его зажмуриться и отвернуться. Открыв глаза, он увидел лужу в воротах, напоминавшую очертания Африки. Растоптанная Авдейкиным дедом, лужа перестала быть лужей, она заполнила собой все зрение, она казалась твердью, разрушенной вселенской катастрофой, - и Лерка отнял бинокль от глаз.
Ворота были распахнуты и пусты. Жизнь совершилась и миновала их, не заметив лужи, походя растоптанной сапогами безумного старика. "Живу", ответил Лерке его внук. Они живут, надсаживаются и хрипят, как этот старик, похожий на подстреленного буйвола. "А я не хочу жить, чтобы жить. Когда я играл и мог стать пианистом, мое существование имело смысл и тем было жизнью, как оно стало бы жизнью, попади я на фронт, в великую войну, и даже погибни в ней. А в этой тишине, в робости, в бесславии - не хочу. Претит мне жить абы как - ведь люди же мы! Однако, - перебил он себя, - весь двор абы как живет, а ты перед каждым лебезишь, ничтожному мальчишке в рот смотришь. Верно, - решил он, - фальшивлю я с ними. Все одерживаюсь, слова лишнего не скажу, будто стыжусь себя. А почему?" Лерка раздраженно зашагал по комнате, стараясь забыть, как освободился однажды в словах своих и поступках - и заглянуть теперь боится в то, чем это кончилось. "Потому, что я не голодаю. Потому, что живу в своем доме как хочу и отец у меня генерал, - решил Лерка, минуя болезненное воспоминание. - Да каждый из них руку бы дал отрубить за такого отца".
Несколько успокоенный, он вернулся к окну и забрался с ногами на подоконник. "Я ведь не виноват, что родился у генерала? - думал Лерка. - Нет, не виноват. Родился - и все тут. Никто во дворе не родился, а я - пожалуйста. Глуповато, но факт. Может, и не случайно вовсе. Перст судьбы, как говорит маман".