– «Новь» мне, представьте, понравилась;[85] «Пунин и Бабурин», «Колосов» – это бог знает что такое; «Вешние воды» – это к тому же разряду:[86] все выдуманное, хотя хорошо выдуманное. Критики, – иному некогда, другой не любит, – все валят в кучу; а ведь нужно различать двух Тургеневых: один там, под землею на десять футов, а другой сверху. Я часто удивлялся, как Тургенев, такой умный, изящный, образованный, мог писать такие глупости. Иногда он писал, как… ну, как Немирович-Данченко[87], еще хуже… как Мачтет, самый плохой Мачтет[88]. Средние таланты пишут ровнее; высоко не залетают, но и особенно низко не спускаются; Писемский, например; даже Гончаров. Вот Пушкин, впрочем, почти всегда на высоте стоит. Лермонтов – в печатных произведениях. А вот мой враг – Шекспир, которого я терпеть не могу…
– За что? – вырвалось у меня.
– За то, что все считают обязанностью превозносить его и почти никто не читает. Вот ваш приятель Стороженко при слове «Шекспир» всеми членами на караул делает, а у него много дрянного есть.
Об описаниях природы у Тургенева говорил: «Они удивительны; ничего лучшего ни в одной литературе не знаю»[89]. Восхищался его манерой, не выписывая подробно всего, дать понять несколькими штрихами.
24 июня.
После обеда отправились гулять по шоссе: Лев Николаевич, Страхов и я. Разговор, сначала не клеившийся, сделался оживленным, когда Лев Николаевич наскочил на интересующую его теперь больше всего тему о национализации земли и о проекте Генри Джорджа:[90]
– Владение землей так же незаконно, как и владение душами. Кто держит у себя источник питания, тот держит в своей зависимости неимущих. Для меня это теперь понятно с поразительной ясностью. А сколько нужно еще времени, чтобы эта мысль вошла в общее сознание! Я сам жил двадцать лет, не сознавая этого. Вот Генри Джордж лет тридцать как ясно и просто выяснил все, и о нем как-то не слышно, и какие-нибудь Янжулы[91] его опровергают. Вчера я видал: лежит у дороги женщина, спит, ее рука завязана веревкой, на которой привязана пасущаяся лошадь. Очевидно, устала, а боится упустить лошадь: сделает потраву – штраф. Совсем стеснили мужика, шагу ступить некуда. Ведь это страшное зло. Ну, опровергайте меня!..
Но мы с Николаем Николаевичем не показывали желания опровергать. Я всегда в таких случаях молчу и слушаю, а Николай Николаевич – эстетик и философ, и все это для него далекие материи, хотя по мягкости сердечной он поддакивает и соглашается с Львом Николаевичем. Скоро он перевел разговор на декадентов. Лев Николаевич знаком с ними, читал Бодлера, Метерлинка[92]; говорит, что некоторые вещи у них не лишены интереса и своеобразной красоты; но вообще называет это движение болезненным и радуется, что оно у нас не прививается. «Ведь прочти произведение в таком роде нашему мужику и скажи ему, что это написано серьезным и умным человеком, он расхохочется: разве может умный человек заниматься такими вещами? А ведь вот занимаются же».
Николай Николаевич спросил, какого мнения он о Чайковском.
– Так, из средних[93].
Я спросил о Рубинштейне.
– Тоже, хотя Чайковский оригинальнее Рубинштейна. Этот – хороший исполнитель, переиграл массу хороших вещей, и у него постоянно в собственных произведениях являются воспоминания, отзвуки чужого. Много все они пишут фальшивого, выдуманного. Вообще, если говорят, что искусству нужно учиться, это уже вступают на опасную дорожку.
Возьмите вы, например, роман Вальтер-Скотта, даже Диккенса и прочтите его мужику; он поймет. А приведите его слушать симфонию Чайковского или Брамсов разных, он будет слышать только шум.
26 июня
С инженером Берсом ходили после обеда на место, где крестьяне берут песок[94]. Лев Николаевич очень озабочен тем, что при их системе подкопов может случиться обвал и произойти несчастье. Поэтому повел инженера, чтобы тот ему рассказал, как снять верхний пласт, чтобы открыть песок, и сколько это приблизительно будет стоить. Тот вычислил расходы рублей в восемьдесят, Лев Николаевич уже хлопочет о копачах ‹…›.
27 июня
Сегодня утром у меня завязался разговор с Николаем Николаевичем. Не помню, с чего заговорили о Скабичевском. Николай Николаевич сказал, что его «Историю русской литературы» не читал, так как за Скабичевским не признает ровно никакого критического таланта и литературного значения. Я стал возражать и указывать заслуги Скабичевского. Лев Николаевич подсел к своей похлебке и скоро вмешался. Он также не читал «Историю русской литературы», но знает Скабичевского по статьям.
– Я принимался его читать и бросил: ничего не понимаю. Вот скоро переведут статью Мэтью Арнольда с английского[95]. Он прекрасно говорит: задача критика – выделять все выдающееся из подавляющей массы написанного. А они привязываются к случаю, чтобы высказывать свои мысли. Да и мысли самые банальные. Судят же обо всем сплеча. Чтобы критиковать, нужно возвыситься до понимания критикуемого, и в этом уже важная заслуга. А у них выходит так, как прекрасно сказал мой приятель Ге: «Критика – это когда глупые судят об умных»[96].
– А потом пишут историю того, как глупые судили об умных, – вставил Николай Николаевич.
Я заметил, что имя Писарева здесь упоминают с насмешкой. О Златовратском Лев Николаевич сказал: «Читал, что-то глубокомысленное; видно, добрый человек, но путаница в голове страшная». Михайловского Николай Николаевич называет «умным человеком», Буренина «талантливым», и, по-видимому, здесь все согласны с этим. Имя Мачтета – синоним полной бездарности, Немировича-Данченко – чего-то пустопорожнего, никому ни для чего не нужного ‹…›.
28 июня
Лев Николаевич ‹…› стал расспрашивать газетные подробности о новом президенте Казимире Перье и о чикагских беспорядках рабочих[97]. Подошел приезжий родственник (муж сестры графини)[98] и, послушав, стал ужасаться этими волнениями.
– Что ж тут удивительного? – спокойно сказал Лев Николаевич. – Естественно, что после долголетнего угнетения начинают бунтовать. Вот у нас был царский проезд[99]. Это бог знает, что такое. Мужиков отрывают от работы, заставляют их неделю дежурить у дороги и хоть бы копейку заплатили. Я высчитывал: пусть, считая по пятидесяти копеек в день, пришлось бы заплатить десять тысяч за весь проезд. Ведь это пустяки для казны, а между тем они избавились бы от перекрестной руготни, которой осыпают царя по всему пути. Я уже просто избегал заводить с мужиками разговор об этом. А кто виноват? Эти сукины дети, которые состоят в свите. Я говорил Зиновьеву[100]. Это такая бестактность! Они вызывают неудовольствие ‹…›.
– Это просто забывчивость с их стороны, – пытался оправдать родственник.
– Какое забывчивость! Просто думают, что с мужиком так и нужно поступать. Ведь он собака, животное какое-то.
Вечером барышни стали петь у рояля. Лев Николаевич очень любит старинные романсы с терциями и квинтами. Минорного не любит. «Минор с мажором – хорошо». Аккомпанировал нам «Тучи черные» для голоса со скрипкой; немножко грубо, но верно.