Двухэтажное здание бывшей третьеразрядной гостиницы размещалось на небольшой площади около Никитских ворот. Место показалось Кравцову смутно знакомым, но опять, как и во многих других случаях, чувство это было сродни дежавю. Ничего определенного, лишь смутный образ, словно птица, летящая сквозь клубящийся туман. Видел как-то Кравцов такой пролет чайки сквозь затопивший Эдинбург вечерний туман…
«Эдинбург?! Какой, к бесу, Эдинбург?! Я же и не был там… никогда».
И такое уже тоже случалось. Вдруг всплывало в памяти что-то «совсем не то», и что с этим делать, Кравцов совершенно не представлял. Он предполагал, впрочем, что подобные странности – суть манифестации некоего системного расстройства психики, но сообщать об этом кому бы то ни было не собирался. Он совершенно не хотел возвращаться в разряд увечных. А посему…
«Перетрем! – твердо решил Кравцов, обозревая окрестности своего нового местопребывания. – А муку съедим!»
По здравому размышлению, место могло показаться ему знакомым оттого, что живо напоминало события минувших лет. Война – она и в Москве война, как и в любом другом месте.
От сгоревшего большого дома, выходившего фасадом на бульвар, остался только скелет. На стенах вокруг легко различимы выщерблины, оставленные пулями и осколками, а посередине площади высилась огромная куча битого камня…
– Это еще с октябрьских боев осталось, – пояснил Саблин. – Тут в округе несколько зданий артиллерией разбили, вот камни и собрали. Есть мнение, памятник Кропоткину из них построить.
«А, точно! – вспомнил Макс. – В феврале же умер князь Кропоткин!»
Впрочем, в то время Кравцов все еще пребывал «по ту сторону Добра и Зла», но имя великого теоретика-анархиста напомнило ему еще одну причину, по которой сблизились он и Саблин тогда, в восемнадцатом. Саблин, как и Макс, происходил из бывших студентов, ставших офицерами военного времени, и к тому же состоял до недавнего времени в партии социалистов-революционеров. «Кругом бывшие, – пошутил тогда всегда веселый и легкий на шутку Юрий. – Хорошо еще, что не бывшие девушки…»
А гостиницу на самом деле недавно отремонтировали, что по нынешним временам следовало полагать чудом. И комната – после долгого и нудного препирательства с комендантом – Кравцову досталась отменная. Просторная, с высоким венецианским окном, камином и свеженастеленным дощатым полом. Стены заново оклеены весёленькими бумажными обоями, а из мебели присутствовали просторный кожаный диван-софа, потертый, но как будто бы пригодный еще для сна и отдыха, стол, стул, тумбочка и роскошная деревянная вешалка. Мебель, надо полагать, привезли из какого-нибудь склада-распределителя, отобрав по списку-минимуму, но для Кравцова все это: и комната, и мебель – представлялись какой-то невероятной удачей, сродни божественному промыслу.
– Ну, вот, – сказал, улыбаясь, Саблин и обвел комнату одним движением узкой «интеллигентской» кисти. – Владей, Макс! Полулюкс, даже женщину привести не стыдно.
«Это да…» – неожиданно Кравцов почувствовал, что краснеет, ну или кровь в голову ударила, что с медицинской точки зрения в сущности одно и то же.
4
Тот день еще долго тянулся, хотя Кравцову вроде бы не привыкать: на войне и не такое случалось. Но вот здоровье уже не то. То есть все относительно, разумеется, и Максим Давыдович вполне допускал, что когда-нибудь – и возможно, очень скоро – он окончательно оправится, раз уж дела пошли на лад. Однако шести месяцев, что миновали со дня его неожиданного «воскрешения», для такого подвига оказалось недостаточно. Так что вымотался изрядно – не то что в «раньшие» времена, – и, сидя в комнате у Саблина за полночь, за неспешным разговором и разрешенным к употреблению недавним декретом «двадцатиградусным винцом», нет-нет да клевал носом. Но и то сказать, сколько всего за один день успело случиться, не говоря уж о том, сколько километров протопал Кравцов на своих двоих по мощенным булыжником улицам Москвы. В Академию, в комендатуру и гостиницу, и опять в Академию, чтобы уже в сумерках вернуться к Никитским воротам. Но не зря хотя бы. Дел переделали – спасибо, Юре Саблину – немерено. Даже с начальником академии Тухачевским поговорить смогли. Михаил Николаевич показался Кравцову несколько излишне молодым и красивым, да еще, пожалуй, ощущалось в нем некое чувство превосходства. Взгляд сверху вниз, так сказать, что не нравилось Кравцову никогда и ни в ком. Хотя, с другой стороны, не каждый человек способен из штабс-капитанов в командующие фронтом сигануть. Нет, не каждый.
– Доброй ночи, товарищи красные командиры!
Дверь растворилась без хамства. Не резко и только после аккуратного, но решительного стука костяшками пальцев. Эдакое предупредительное – в смысле предупреждающее – тук-тук-тук, вроде стрекота телеграфного ключа, секунда паузы, и дверь начинает открываться.
– Здравствуй, Макс, и тебе, товарищ Саблин, наш пролетарский привет!
В проеме двери стоял невысокий, но крепкий мужчина с решительным, хотя и не без живости, взглядом темных глаз и короткой щеточкой усов под крупным и недвусмысленным носом. За его широкими плечами маячил еще один военный, но помоложе и потоньше.
– Интересные дела! – встал, сразу заулыбавшись, Кравцов. – А в лавке тогда кто?
– Ну, мало ли кто! – рассмеялся Урицкий. – Иди сюда, дитятко, дай обниму!
Семена Урицкого Кравцов знал с семнадцатого года и уважал за ум, хватку и порядочность. Во всяком случае, между своими племянник не к ночи будь помянутого председателя Питерской ЧК отличался даже несколько излишне прямолинейной честностью. За что и был одними любим, а другими столь же «сердечно» ненавидим.
– Рад тебя видеть, чертяка! – искренне признался Кравцов, обнимая старого друга. – А я слышал, тебя на Одесский укрепрайон прочили.
– То-то и дело, что прочили, – усмехнулся Урицкий, отодвигая от себя Кравцова и рассматривая его с неподдельным интересом. – А потом передумали, – легко пожал он плечами. – Оставили здесь, для особых поручений при Региступре и разрешили подучиться. А то ж у меня кроме школы прапоров за душой живого места нема.
Семен придуривался, разумеется. Он и раньше, в Гражданскую, любил представиться незнакомым людям эдаким простым, как маца, еврейским парнем из Одессы. Но все было не так просто. Урицкий умел говорить по-русски без какого-либо видимого акцента, свободно владел немецким, неплохо – французским и румынским. Был прилично образован, хотя большей частью не благодаря формальному обучению, и, наконец, состоял в большевистской партии с девятьсот двенадцатого года, то есть с тех пор, когда половина нынешнего ЦК «ходила» еще в эсерах, меньшевиках и бундовцах или вовсе под стол пешком. Ну, и в довесок, школу прапорщиков Семен Петрович закончил в шестнадцатом году и к революции выслужился чуть ли не в поручики, что совсем немало для бывшего приказчика одесских аптекарских складов.
– Так, а что пьем? – Урицкий шагнул к столу, поднял железную кружку Кравцова, нюхнул, шевельнув крупным носом, и вернул посуду на стол. – Это, товарищи, не питье, а, как говорят мои родственники, писахц. Этим если только девушек угощать… – с этими словами он вытащил из кармана коричневых галифе бутылку мутно-зеленого стекла с горлышком, заткнутым самодельной – из многократно свернутой бумаги – пробкой. – А ну, все к столу!
– Ты бы, Семен, хоть спутника своего представил! – посетовал Саблин, заметивший, как мнется у входа в комнату незнакомый военный.
– От черт! – взмахнул рукой Урицкой. – Экий я, право слово, невежливый стал! Пентюх пентюхом! Знакомьтесь, товарищи! – кивнул он на компаньона. – Гриша Иссерсон. Тоже, к слову, из бывших прапоров…
5
– Назовите войны Екатерины Великой, – генерал Верховский казался невозмутимым, но, по-видимому, весь этот фарс с экзаменационными испытаниями «бывших хорунжих и половых» ему изрядно надоел. Оттого и вопрос прозвучал то ли вызовом очередному «кравцову» от сохи, то ли признанием своей беспомощности перед профанацией идеи экзаменовать абитуриентов вообще.