Надежда встретила его у калитки. Сопроводила в дом. Пока Петр Матвеич мыл руки, подала хорошего домашнего борща.
– Я знаю, что мы будем делать, – сказала она, когда Петр Матвеич начал хлебать борщ. – Мы с тобой уедем в город!
Петр Матвеич поперхнулся. Она подошла к нему, постучала ладонью по спине:
– Да, да! Здесь нам житья не дадут! И вообще, нас там никто не знает. Я уже все продумала…
Петр Матвеич отодвинул от себя тарелку, встал, с досадой потянулся к папиросам.
– Ну, чего ты? Разве плохо я придумала?!
Он молчал, курил, смотрел в окно.
– Ну, чего молчишь? Ну че ты все время молчишь?!
– Че говорить-то?! Выдумки у тебя какие-то детсадовские. Из пеленок не вылезла еще. Начиталися дурных книжек, вот и выдумываете себе жизнь…
Она отвернулась от него, а он вышел во двор и сел на завалинку…
* * *
Потихоньку отстрадался сеногнойно-дождливый август. Весь месяц Петр Матвеич, крадучись, пробирался в заброшенную Казимирову усадьбу и возился в ней до поздних звезд. Надежда молчала, но однажды явилась вслед за ним.
– Выследила! – добродушно удивился он.
– Лыжи востришь? – сказала она. – Не выйдет ничего!
– Чего не выйдет? – спросил он ее и тут только заметил, как она похудела и похужела за эти месяцы, подумав: «Ниче, уйду – успокоится. Потолстеет».
– Сожгу я здесь все! Так что не старайся!
Возвращались вдвоем. Возле Нюрахиных окон она вдруг громко рассмеялась, без конца тараборя и называя его имя…
– Чего неймется?! – сердито спросил он ее дома.
– Неймется, – ответила она и ушла в свою боковушку.
Нюраху он не видел больше месяца. Народ уже копал картошку, не веря свежему, молодому сентябрю и солнечным его дням. Нюраха еще не выходила в большой огород, это он видел, проходя задами. Видимо, ждала Тамарку. Надежда свою крохотную делянку копала сама. И он не просился в помощь. В середине сентября он встретил Нюраху. Он заскочил после работы в магазин за папиросами. Очередь стояла изрядная, видно, поздно привезли хлеб, Петр Матвеич аккуратненько протиснулся к прилавку, оттолкнув какую-то бабу у весов, она обернулась, толкнула его локтем, и тут только он узнал Нюраху. Она держала в руках хлеб и зорко смотрела на весы, на которых продавщица взвешивала банку с растительным маслом. Нюраха или не узнала его, или не захотела узнать. Была она в старой Юркиной куртке, из-под которой выглядывала будняя юбка, и выцветшем платке до глаз. Она отвернула от него потемневшее, огрубелое лицо, сложила покупки в сумку и тяжело пошла, пробивая очередь плечами.
– Подожди, Нюр. – Он догнал ее на улице. – Я хотел спросить тебя.
Она остановилась, молча глядя ему в лицо холодными, равнодушными глазами. Это равнодушие подсекло его. У него одеревенел язык.
– Ну, это… Как картошку-то – выкопала?!
– А тебе че до моей картошки? Боисся с голоду со своей подохнуть?! Со столовой принесет…
Она говорила с ним просто, без прежнего сердечного надрыва и ревности, как чужому, как соседу, с тусклой и холодной усталостью. Затянула потуже платок и пошла от него вдоль дороги, тяжело шаркая резиновыми сапогами. Грузная, не похожая на себя, постаревшая и бесцветная.
Она уходила от него, чужая, совсем чужая, так, как ходят женщины, которым все равно, нравятся они или нет, и он, похолодев, понял, что это все, конец. Полный разрыв. Земля медленно поплыла у него под ногами.
«Что я, дурак, про картошку? Надо было про Юрку спросить…» Но земля плыла и плыла, отдаляя тяжелую страшную ее фигуру, а потом подступила к сердцу какая-то сладость, смешанная с болью, которая нарастала, нарастала, вместе с темнотою…
* * *
Иногда сознание возвращалось к нему, и тогда он видел окно с белыми занавесками и синее небо с нежными взбитыми облаками. Иногда это окно заслоняли белые фигуры. Кто-то садился рядом с ним и что-то говорил, но Петр Матвеич был совершенно равнодушен к этим фигурам, занавескам, разговору вокруг него, только этот синий манящий клочок бездны вверху окна волновал его, и тогда он вспоминал Нюраху, и сердце его плакало от того, что он может не успеть оправдаться перед ней и сказать ей, что он, конечно, виноват, но совсем не так, как она думает…
Потом он снова проваливался в темноту. Так он жил между двумя безднами – черной и синей, и, может быть, черная перетянула бы его, но молодой врач, у которого Петр Матвеич оказался первым инфарктником, стал его врачом и сиделкой. Он боялся смерти своего пациента, обзвонил все городские клиники и очень старался. Конечно, надо было еще жить. Для Нюрахи, Юрки и Тамарки, и он выжил. Когда Петр Матвеич окончательно пришел в себя, за окном темнел голый лес, только рыжели лиственницы и чернели сосны. «Значит, октябрь», – подумал он и больше не интересовался временем. Он долго, в общем, ничем не интересовался: ни суетой вокруг себя, ни лечением, ни где он, ни о том, что с ним случилось… Только смотрел и смотрел в меняющуюся синеву неба и наглядеться на него не мог. И если он думал, то только о Нюрахе и все гадал, увидит он ее или нет. Жизнь, однако, вытягивала и затягивала его. Однажды проснувшись ночью, он удивился, что все время один в палате. «Неужели меня никто не навещает?» – изумился он и так расстроился, что едва дотянул до утра.
– Кто ходит, что ль, ко мне? – спросил он утром пожилую нянечку, убирающую в палате.
– А как не ходят! – ответила она, шаркая шваброй. – И жена бывает. И дети… Дочери были. Из гаража делегации бывают… Пигалица твоя бегает… Требует, чтоб пустили. Да никого не пускают пока. Сказали нам, пока исть не будет, никого не пускать…
– Дак ты мне дай поесть-то!
– Вон у тебя полная тумбочка всего…
Дня через три ему разрешили свидания. Он волновался с утра, просил няню достать ему бритву и зеркальце. Няня долго ерепенилась: мол, родной бабе ты всякий свой и хорош. Лишь бы живой был. Но все же поскребла по мужской палате и принесла все, что надо. Петр Матвеич тщательно побрил исхудалые щеки и, глядя на себя в зеркальце, вздохнул: постарел, исхудал жених-то…
На обходе сказал врачу, чтобы впустили жену.
– Сегодня впустим, – пообещал врач, – но ненадолго и без волнений.
После обхода Петр Матвеич сразу стал ждать. Время тянулось и тянулось, и он спрашивал сестер, делавших ему уколы, когда свидание. Они отвечали одинаково и равнодушно: «После сончаса…» Он удивился, какой может быть сон в таком ожидании?
Наконец шаги за дверью участились. Там, в коридорах, явно все оживилось, заговорили люди, захлопали двери. Шли посетители в другие палаты. А он лежал и ждал, и успокаивал себя. Совершенно неожиданно возник за дверью взволнованно-тонкий голос Надежды:
– Да он из-за меня же там. Вы ничего не понимаете!
– Только родных, только родных, девушка, – холодно отстраняла ее сестра от палаты.
– Да она же жить нам не давала, – частила Надежда. – Он же… Она его и довела… Боже мой, да поймите же вы…
Петр Матвеич испугался, что ее впустят и она помешает ему свидеться с Нюрахой, и в это время он услышал крутой и властный голос жены:
– Ну-ка, кишь отсюда, прошмандовка!
Дверь отворилась, и вошла Нюраха, румяная, свежая, яркая, как картинка, в юбках и платках, с сумками в обеих руках. Петру Матвеичу показалось, что само солнышко вкатилось к нему в палату. Глянула на него и молча стала выкладывать из сумок пакеты и банки, рассовывая все по тумбочке. Потом села, сняла два платка на плечи, поправила третий на голове.
– Ну, здравствуй, ненаглядный…
Он хотел сказать, и много сказать, но волнение, поднявшееся в его груди, не дало произнести ни слова, он только открывал рот и неслышно повторял:
– Нюра! Ню-ра!
– Ну я, я Нюра! Дура твоя! Вишь как прилетела, все забыла. Ну, ладно, ладно. Не переживай, тебе нельзя…
Он отвернул голову к стене, чтобы она не видела его слез. Но она нагнулась над ним и утерла слезы концом своего платка. Помолчали.
– Спасибо, что пришла, – наконец вымолвил он.