«Кишка тонка у тебя меня отбивать, – спокойно подумал Петр Матвеич, – нешто ты с Нюркой сравнишься?»
А ей сказал:
– Пьяный, говорят, проспится да к делу сгодится. Добрая баба и пьяницу отмоет да к делу пристроит.
– Хватит на меня одного братца…
Нюраха словно бы даже успокоилась. Окна у них больше никто не бил, и в гости почти никто не ходил. Яшка Клещ – и тот переставал интересоваться их жизнью, и Петру Матвеичу стало недоставать пристрастного этого внимания. Только и оставались бесконечные мысли и воспоминания о Нюрахе. Лежа на полу на кухне, он смотрел в потолок и все вспоминал, словно кино смотрел про свою прошедшую жизнь. Вспоминались первые годы их совместной жизни, молодой любви. Ее ревность – как она раздражала его! До самой старости к Клавдийке ревновала! И только теперь, лежа на полу в чужом доме уже месяцами, не слыша ее голоса, он понял, что ревность эта происходила из ее страха потерять его. Что всю жизнь она жила только им и все ее главные заботы вокруг семьи, центром которой она ставила его. Какая простая мысль и как трудно было с нею смириться! Бабы – они ведь совсем другие. У тебя – одно, у них – другое! Думаешь – характер скверный, а это их любовь такая… Навыдумывают, наворочают и бедному мужику на голову все свалят. А у того все просто. У него этих извилин нету… Есть, пить, работать, любить… Пришла пора – женился, жил, как все, к старости только с нею и о другом не мыслил. Чего было ревновать?! – Так он подолгу вертелся с боку на бок, засыпая только перед рассветом и каждую минуточку думая о Нюрахе. А когда встретил ее после работы на остановке, то не сразу узнал и оторопел от неожиданности. Она сидела на лавочке и поднялась ему навстречу.
– Че ты с собой сделала?! Лохудра! – сразу сказал он ей, так будто они два часа не виделись и она заскочила по дороге в парикмахерскую.
– Химку, Петя, – смирно ответила она, шевеля буйной, седеющей уже головой.
– Ишь вздумала! Завела, что ль, кого?
– Может, и завела. Не одному тебе по сучкам бегать…
Он присел рядом с нею. Сердце колотилось и досадовало. Так ждал этой встречи. Все думал, как объяснит и скажет, а тут и слов не найти… Помолчали, глядя на придорожную березу, уже подбитую кое-где ранней желтизною.
– Как живешь? С молодой-то?
Он не ответил. Ему и говорить не хотелось, а хотелось сидеть вот так рядом до самой смерти или идти с ней к дому, как раньше. Уже несло осенней свежестью где-то в глубоких прожилках разгульной теплыни, да обдавал ветер уже забытой трезвенностью и прохладой. Искоса он оглядел ее. Неровная химка седой мочалкой взбита на голове и не красила ее похудевшее за эти месяцы лицо. Губная помада, не привычная для нее, расплылась. Кроме прочего, она была в туфлях на каблуках.
– Наворотила, – горько усмехнулся он и достал папиросы.
– Захотела и наворотила. Я, может, тоже приму кого. Не все тебе.
– Примешь, – сплюнул он. – Токо и забот у тебя…
– Ну, ты зато заботливый. Кобелина!
Глаза у нее загорелись и губы вздрагивали. От жалости у него начало покалывать сердце.
– Нюра. Ну Нюрка!
– Уйди, змей проклятый! Загубил ты мне всю жизнь мою, кобелина! Всю жизнь таскался, ни одной юбки не пропустил. А на старости совсем рехнулся…
– Дура-то, во дура! Хоть бы на минутку поумнела, чтобы выслушать мужика своего хоть раз за всю жисть!
– Ну, где мне, дуре, понять умника такого! Дура я, дура. Вот кто я… Что жила с тобой, прощала все… Умная-то баба давно бы тебя турнула…
Петр Матвеич понял, что дальше об этом говорить бесполезно. Вскипит – и только ее видали… Он заметил, как в доме напротив остановки шевелятся занавески. На них сейчас глядела явно не одна пара глаз. Петр Матвеич кашлянул и спросил:
– Юрка написал?
– Написал!
– А девки?
– Девки его интересуют! Юрка! Ты о детях-то думал когда? Только о своих шалавах и думал! Я Юрке все пропишу, какой отец у него герой…
– Напиши, напиши! Пусть пацана в карцер засадят. Да ты, поди, уж написала!
– А че же, молчать буду? Ты такое творишь, а я молчи!
– Че я творю?! Ну чего я творю? Это ты натворила. Я напился, а ты раздула все! И ниче, ничегошеньки у меня с ней нету. Нюрка! Дура ты, дура. Я пожалел ее, что опозорил… А ты дура такая!..
– Пожалел! Жалелка-то работает!
– Ну, тебе хоть кол на голове чеши! Я же тебе русским языком толкую. – Он все сбавлял тон. Все старался утишить ее. – Как там двор?! Соседи?
– Живут соседи! Кроме тебя, никто домов не побросал. Клавка стоит на своем огороде.
– Стоит?
– Стоит.
– А ты говорила, она меня высматривает!
– Ага, счас, тебя… Нужон ты ей. Я ходила к ней на огород. Оттуда вид хороший. Пригорок же! Лес, речку видать, полянку. Вот она и смотрит. А ты уж обрадовался. Думал, тебя она день и ночь выглядывает.
– Кто обрадовался? Я? Да ты сама это сочинила. А счас на меня сваливаешь!
– Все я тебе сочинила! Всю жизнь я тебе сочиняла! Надьку Басманову тоже тебе сочинила!
– Конечно, ты! А кто ж? Не летела бы сдуру, не дралася сломя голову, а никаких историй бы не было.
– Молчи! Историю я сочинила! А что вы с ней по ночам делаете?
– Спим, чего ж…
– Спите! Я знаю, кобелина косоглазая, что вы спите. Знаю, как вы спите.
– Я сроду косым не был!
– Не был, дак будешь!
Не успел он опомниться, как зазвездило у него в глазах. Она вцепилась ему в лицо и рвала щеки.
– Нюрка! Нюрка, что ты делаешь? Опомнись.
Вокруг них собирался народ, Мужики молчали, а бабы подначивали.
– Дай ему, Нюрка, дай. Ишь, распустились. Ни людей, ни Бога не боятся.
А она билась в его руках, с молчаливой яростью, пытаясь добраться до его лица и волос. Наконец изнемогла, устала. Отдышавшись на лавочке, встала.
– Подожди. Я еще до сучонки твоей доберусь, – спокойно пообещала она и, тряхнув юбку, прошла сквозь баб и пошла посредине дороги, тяжело переступая на каблуках.
Надежда встретила его с усмешечкой.
– Никак с возлюбленной беседовал?!
Он промолчал, а она, подавая ему полотенец, вздохнула:
– Как ваши законные-то беснуются!
Ночью он вышел во двор. Наступил август и ночи были темные и густые, как сажа. Звезды близкие. Он подошел к бочке и поплескал водою на саднившие щеки, потом сел на завалинку и закурил. Он был почти счастлив сегодня.
Надежда становилась все внимательнее к нему. Готовила дома, на печи, и, когда подавала ему вечерами, на ее лице светилось явное удовольствие. Петр Матвеич старался не замечать ее новых халатиков и кудряшек и заходил в дом потемну уже, устроиться на полу. Думать до утра о Нюрахе. Вот уж не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Он ведь никогда в жизни не задумывался, любит ли, нет жену. Вроде и ни к чему это было. Живут, всегда рядом, все вместе. Не будь Надежды, он бы с ней жизнь прожил и не понял бы, как тяжело без нее. Прямо хуже смерти. Иной день двигался, как заведенный, без всякого своего сознания и вдруг остановится да подумает: «Зачем теперь все?! К чему работать, для кого?! И жить зачем?! Во как баба за живое берет. Родителей хоронил, а так не тосковал. О детях сердце болит, но не рвется. А тут просто жизни нет, и все тут!»
Прошло недельки полторы, как однажды, вернувшись с работы, он не застал Надежду дома. Это случилось впервые за время их совместного пребывания, и Петра Матвеича озадачило. Слоняясь по двору, он все поглядывал на небо и поймал себя на мысли, что ждет ее и привязался и к ней. Все же она заботилась о нем эти месяцы и не обижала его. Скудны бабьи ее запасы, а и те перед ним раскрыла. Как могла обихаживала, кормила, стирала, сидела с ним вечерами, глупые ее притязания он и воспринимал как детские. (Маленькая Шурочка его балаболила: «Как вырасту, за папу взамуж пойду…») Таково, видно, сердце человеческое, на ласку, как на клей, пристает… Калитка стукнула уже в полутьме. Надежда простучала каблучками по битому кирпичу ограды мимо него, курившего на завалинке, и влетела в дом. Петр Матвеич докурил папиросу, посидел немного и пошел за нею. Надежда лежала ничком на диване и рыдала. Петр Матвеич от волнения выпил ковш воды, потоптался на кухне, потом подставил к дивану табурет, сел и покашлял. Она рыдала, не обращая на него внимания, рыдала взаправду, взахлеб, громко и непрестанно. Он погладил ее по голове, как всегда, не касаясь волос, в воздухе.