Дмитрий Северюхин
МИТИНО СЧАСТЬЕ
Трагикс по картинкам Александра Кобяка
Митя не спеша скользил вдоль Гагаринской, над её щербатой мостовой, которая всё время оставалась примерно на ширину ладони от его подошв. Тяжёлые шнурованные ботинки плавно поднимались и опускались, аккуратно огибая бесчисленные выбоины, пёстрые комки обёрточной фольги, пустые сигаретные коробки и смятые пивные банки, застрявшие в редких островках подтаявшего снега. Впереди, чуть слева, бежала, обособившись от Мити, его тень, постоянно меняя очертания и весело растекаясь по поверхности попадающихся на пути предметов.
Чтобы не смущать нечастых в это время прохожих, он слегка шевелил ногами, имитируя ходьбу. Но, как обычно, ни медлительные пенсионерки, ни молодые мамы, толкавшие свои неподатливые коляски к воротам Летнего сада, ни бегущие навстречу шумные стайки первоклассников не обращали на него внимания и не замечали странности избранного им способа передвижения.
Митя проследовал мимо закопчённого жёлтого здания с замысловатой лепниной, обрамляющей окна, оставил позади себя садик со свежевыкрашенными катальными горками и миновал группу старинных невысоких домов, которые картинно выделялись на фоне вздымающихся за ними мрачных брандмауэров. У него не было никакого определённого дела, и лишь простое желание покружить по милым его сердцу кварталам влекло его вперёд. Он был навсегда влюблён в их трогательное убожество, в горделивую угрюмость обжитых кошками гулких подворотен, в роскошество ветхих фасадов с когда-то нарядными карнизами, полуколоннами и ажурными балконами, в совсем ненужные для местных обитателей затейливые мансарды и башни, смотрящие на него пустыми глазницами выбитых окон.
Добравшись до перекрёстка, Митя повернул направо и по молчаливому сигналу лепного путти, притаившегося на карнизе углового дома, прикрыл глаза, чтобы не задохнуться широким простором Невы, на миг проглянувшей слева в изломанной перспективе улицы, упирающейся в набережную.
Простор этот почему-то с детства был непереносимо страшен для Мити, выросшего в душных объятиях бабушкиной квартиры, среди книжных шкафов, комодов, тяжёлых оконных штор и множества старомодных, вышедших из употребления вещей. Нева казалась ему предвестием неохватного раздолья Залива, который, в свою очередь, словно являл собою последний порог земного существования, саму плоть манящей и пугающей бесконечности. Там, далеко за городским пределом, пролегала для него ось непостижимой тангенсоиды времени, уводящей в тёмную бездну, которая грозит поглотить смысл его материальной жизни.
Он знал, что в этих не совсем обычных полётах был обречён кружить в замкнутом лабиринте до боли знакомых городских стен, где близкое дыхание вольного пространства лишь смутно угадывается по стремительному движению низколетящих облаков, по тоскливым выкрикам проносящихся над головой чаек да по лёгкому дуновению ветра, пронизанного капельками речной влаги.
Митя слышал и даже кое-что знал о волшебном парении в горних высях, откуда бесформенными пятнами географического атласа кажутся моря и реки, холмы и равнины, а высокая дуга горизонта неуловимо исчезает, растворяясь в темнеющей сфере небес. Но он свято дорожил своим скромным даром; ему доставляло радость легко скользить над промёрзшей землёй, талым снегом, асфальтом, над этой замусоренной и разбитой мостовой. Ему нравилось вглядываться в сосредоточенные серые лица горожан, вслушиваться в неразборчивую разноголосицу уличного шума и вдыхать непрерывно меняющуюся гамму городских запахов.
Только здесь, возле самой земли, Митя мог наблюдать прихотливый бег своей тени, отделившейся от тела и потому, как казалось, не всегда точно следующей его движениям. Он давно уже воспринимал тень как верного попутчика, неотвязно сопровождающего его в полётах, как молчаливого собеседника и непременного свидетеля этих прогулок.
Словно повинуясь некоему неписаному правилу, с исчезновением тени он опускался на землю и возвращался к обыденной жизни. Вот и сегодня, двинувшись от перекрёстка вправо по Сергиевской, навстречу солнцу, он был вынужден оставить тень за спиною, а через минуту-другую вовсе потерял её из виду и, тяжело переставляя чуть занемевшие ноги, уныло побрёл в одиночестве к дому.
— Прекрати фантазировать, Митя! Всё это я уже слышала, и не один раз, — с нескрываемым раздражением говорила бабушка, не желавшая отвлечься от французской книжки, которую в тот год, последний год своей жизни, перечитывала по кругу. — Твои выдумки, друг мой, до неприличия навязчивы и скучны. — Её почти сросшиеся на переносице брови были нахмурены больше обычного, а уголки надменно поджатых губ утонули в резко обозначенных, вертикально прорезавших щёки складках.
Бабушка не одобряла слишком откровенного проявления Митиных высоких порывов, считая это признаком слабого характера и опасным симптомом душевной неустойчивости. Эмоциональная сдержанность и соблюдение некоторой дистанции в проявлении чувств даже между самыми близкими людьми были для неё незыблемой нормой поведения. Она не любила Митины рассказы о волшебных полётах, её пугали серьёзная убеждённость и взволнованность, сопровождавшие его путаную речь.
Митя же вовсе не был сумасшедшим фантазёром, желающим во что бы то ни стало вовлечь кого-нибудь в свои выдумки. Но полёты над мостовой были для него ничуть не меньшей реальностью, чем весь нераспознанный хаос окружающей его обыденной жизни, и он испытывал иногда острое желание поведать кому-либо о тех счастливых мгновениях душевной ясности, которыми во сне или наяву порой одаривала его судьба.
Однако вялые и не подходящие к делу слова не могли передать и малой доли его сокровенных ощущений. Потому-то всякий раз, затеяв неприятный для бабушки разговор, он был вынужден в конце концов в смущении умолкать.
Родители покинули Митю, когда ему было семь лет. Их одновременный уход навсегда остался для Мити одной из тех загадок, которые не нуждаются в ответе, а последующие годы научили его пропускать мимо сознания связанные с этим событием неясные намёки и недомолвки. Он привык не обращать внимания на досужее перешёптывание за своей спиной и с одинаковым равнодушием принимал как злые поддразнивания осведомлённых одноклассников, так и сентиментальное сочувствие взрослых. По правде говоря, Мите не довелось испытать настоящих тягот сиротства — он не мог пожаловаться на свою заброшенность, поскольку долгое время был единственным представителем младшего поколения в весьма разветвлённом семейном клане.
Более того, Митя безотчётно ощущал себя счастливым ребёнком, хотя вряд ли мог объяснить, в чём, собственно, состоит его счастье. Домашний уют, относительное материальное благополучие, сопровождая Митину жизнь с первых шагов, даже не замечались им. Такой же неоспоримой данностью стала для Мити не слишком интересовавшая его учёба в школе, которая подразумевала обязательную вовлечённость в подчас весёлый, но чаще малопонятный мир детского общения. Контрольные работы, диктанты и экзамены приводили его в состояние нервозности, а редкие вызовы к доске ввергали в почти болезненное смущение. Праздничные стенгазеты, кружки самодеятельности, спортивные «дни здоровья» в Таврическом саду, культпоходы в музей или театр не вызывали в Мите восторга, а непостоянной и назойливой школьной дружбе он предпочитал тихое уединение. Как и все дети, Митя больше всего ценил в школьной жизни каникулы, хотя приближение лета неизменно сопровождалось для него нарастающим чувством тревоги, связанной с переездом на дачу и неизбежной переменой привычного уклада.
Опекавшая Митю бабушка умела сочетать строгость петербургского домашнего воспитания с тем максимальным добродушием и теплотой, которые допускались вековой семейной традицией. Она всячески поощряла его чтение, сама составляла список необходимых книг, умела подобрать удачное стихотворение для заучивания, с подчёркнутой серьёзностью относилась к его недолгому увлечению рисованием, аккуратно храня его аляповатые гуаши, и дала ему первые уроки французского языка, который, впрочем, по прошествии времени был начисто вытеснен у Мити суррогатом английского, наспех проглоченного ради приобщения к компьютерной премудрости.