До сих пор не понимаю, почему родители решили переехать в Санленд-Тахунга – крошечную фермерскую коммуну в северо-восточном уголке долины Сан-Фернандо. Вдали возвышался хребет Сан-Гейбриел; широкие дороги были в основном проселочными. Несколько лет спустя мы с братом открыли свое дело: откапывали застрявшие в песке машины. Случалось подобное очень часто, и каждый заработанный доллар приносил незабываемые ощущения. Повсюду рос виноград, а землю покрывали серые булыжники, скатившиеся с предгорий. Мы жили в маленьком домике, построенном из тех же булыжников, а сзади пролегало русло ручья Тахунга – притока реки Лос-Анджелес, вдоль побережья которого промеж огромных валунов прятались гремучие змеи. Отец не раз пытался устроиться на работу художником, даже найти себя в индустрии развлечений, но успеха не добился. В конечном счете пришлось взяться за изготовление надгробий, чем он и занимался до конца жизни. На кладбищах по всему Лос-Анджелесу можно найти сотни сделанных им надгробий – это все, что осталось миру от его художественных талантов. Работа была изнурительной, платили мало, по ночам отец возвращался, хлопал дверью и топал по всему домику, ничего не говоря. Я боялась. Я тогда пришла к выводу: лучше отцу на глаза не попадаться. В противном случае я рисковала «нарваться». «Жалеешь розги – портишь ребенка». Он постоянно так говорил – на полном серьезе.
Мама как могла старалась защитить меня от его вспышек агрессии, порой покупала мои любимые лакомства – зеленые леденцы и консервированные абрикосы. Угощения я получала редко и никому о них не рассказывала. По ночам я сидела у себя в комнате и слушала ссоры родителей. А ругались они только из-за денег. В моей жизни больше всего проблем создавал ортодоксальный иудаизм: мужчины считались главными в семье. И не только в семье: во всем обществе. Мужчины всегда стояли во главе угла. Кадиш – молитву за умерших – может читать только мужчина; Тору, нашу священную книгу иудеев, могут брать в руки и читать только Мужи. По сути, если хочешь поговорить с Богом, надо родиться мужчиной. Думаю, поэтому ортодоксальные евреи мужеского полу, просыпаясь утром, возносят хвалу Богу за то, что не родились женщинами. По субботам мы ходили в маленькую синагогу, где меня усаживали на верхнем ярусе с женщинами и детьми. Там было тепло, даже жарко, но женщины носили длинные рукава и покрывали головы, как и требовала от них вера. Консервативно и не слишком комфортно. Мне там нравилось, я ведь могла шептаться с другими детьми, пока мужчины молились там внизу. Они жили в ином мире, где, я знала, мне не место.
У женщины в ортодоксальной еврейской семье есть только одна роль: материнство. Для него не нужно образования. Достаточно лишь знать, как ухаживать за детьми и мужем, вести домашнее хозяйство. Когда я выросла, заметила: все женщины вокруг подчинялись мужчинам. Мама беспрекословно слушалась отца. Женщины в синагоге делали, что мужья говорят. Дед со стороны отца, Бенджамин, раввин, контролировал всю семью. Мое будущее видели таким: выйти замуж за богатого еврея до достижения 18-летнего возраста и родить много-много детей. Я же поставила перед собой другие цели, в результате чего отношения с дедом испортились, да так до самой его кончины и не наладились. Важность мужчин мне продемонстрировали, когда родился мой братишка Ли: 23 мая 1945 года, за три дня до моего пятилетия. Родители принесли его домой, я с трудом сдерживала восторг, когда отец открыл двери и впустил маму внутрь. Папа нес корзину, а в ней лежал маленький братик. Мне тогда даже показалось, будто это такой подарок на день рождения. Я выбежала вперед, чтобы посмотреть, но отец схватил меня за плечо и оттолкнул. «Не подходи слишком близко к ребенку, – проворчал он, – а то еще заразишь чем». Я встала как вкопанная: не обиделась, скорее смутилась. Мама промолчала. Затем отец сказал одну вещь, от которой я до сих пор не оправилась. «Твой брат Ли – мальчик, а мальчики в нашей семье важнее». Отца совсем не заботило, как эти слова могут на меня повлиять.
Даже сейчас мне сложно представить себе, чтобы кто-то сказал такое ребенку. Я поначалу даже не поняла, что он имел в виду – теперь я отодвигаюсь на второй план, – но мне стало ясно: ничего хорошего ждать не следует. Пока Ли не родился, я была любимицей семьи, единственным ребенком, всегда в центре внимания, пусть даже порой не самого приятного. Но все изменилось. Потребности Ли всегда ставили выше моих. Ему могли подарить десяток игрушек, а мне – ни одной. Ему покупали новую одежду – я довольствовалась обносками двоюродных сестер из Нью-Йорка. Он мог есть сколько влезет на ужин, а на меня ругались за то, что я ела слишком много. Я вспоминаю детство и понимаю: тогда меня это особо и не волновало. В чем-то мне помогла любовь мамы; она была терпеливой, никогда не ругалась, давала мне понять, насколько я важна, несмотря на слова моего отца. Я также искренне любила Ли. Он был очень милым карапузом, с которым весело играть. Я его воспринимала скорее как эдакую куклу в натуральную величину, и мне нравилось помогать маме и чувствовать себя полезной. Когда я стала постарше, мне предоставили практически полную самостоятельность, так как средств не хватало и все внимание уделялось Ли. Это было даже хорошо, ведь самостоятельность открыла немало возможностей.
Телесные наказания до сих пор разрешены в государственных школах в девятнадцати штатах, а также во всех частных школах, за исключением расположенных в Нью-Джерси и Айове (об этом никто не знает – а зря).
Я научилась стирать, мыть посуду, убираться, готовить еду для Ли, выполнять разные поручения, заправлять постель и подметать полы и ковры (пылесоса у нас не было). Я выросла с мыслями, что все могу. А вот Ли постоянно нуждался в помощи и поддержке. Вся эта опека избаловала его, хоть никто этого и не хотел. В школе за самостоятельность по голове не гладили. Образование насаждалось силой и полным повиновением. Я же вела себя независимо, и порой мне доставалось от директора. Телесные наказания до сих пор разрешены в государственных школах в девятнадцати штатах, а также во всех частных школах, за исключением расположенных в Нью-Джерси и Айове (об этом никто не знает – а зря). От этой бесчеловечной политики пострадала не только я. Нередко учителя вовсе не знали, что со мной делать. Когда я училась во втором классе, учительница загнала меня к себе под стол, заметив, как, закончив задание, я не глазела по сторонам, а пыталась помочь другим ученикам. Она разозлилась еще сильнее, когда я начала махать одноклассникам из-под стола. Мне поставили тройку за поведение – единственная оценка, которая хоть как-то заинтересовала моего отца.
Как вы, наверное, догадались, ему это не понравилось. Моим храмом стала публичная библиотека. Я любила надеть свои роликовые коньки, прокатиться до крошечной местной библиотеки Санленд-Тахунга и усесться за высоченной стопкой книг. Чтение приучило меня думать самостоятельно, заглядывать в другие миры, так сильно отличные от моего. Как-то летом мне даже дали грамоту и приз за местный рекорд: я прочла больше книг, чем любой другой ученик. Я также побила рекорд по продажам печенья работы девочек-скаутов в Санленд-Тахунга. У меня не было дополнительных уроков, продленки или специальных занятий, но я взяла в школе скрипку напрокат и старательно практиковалась каждый вечер у себя в спальне. Музыка до сих пор остается моей величайшей страстью. Уже в пятом классе я вполне справлялась с игрой в школьном оркестре и выступала в нем все четыре старших класса. Тогда я поняла: музыка облегчает жизнь, если ты беден. В 1948 году в семье родился второй сын – Дэвид, – и финансовые трудности усугубились. Младший брат рос красивым ребенком, белокурым, с полупрозрачными голубыми глазами. Помню, он везде лез и постоянно плакал. Маме было тяжко ухаживать за тремя детьми, и обеспечивать потребности Дэвида порой не получалось.
Я всеми силами старалась ей помочь: играла с братом, таскала его по дому и двору. Показала любимое перечное дерево у ручья, а потом научила взбираться на него. Как-то в возрасте шестнадцати месяцев Дэвид играл на полу кухни и наткнулся на банку с аспирином. Он подумал, что это игрушка, и начал ее трясти. Оттуда выпало несколько десятков таблеток (Bayer тогда еще не снабжали свои банки защитными колпачками), и братишка все проглотил, прежде чем до мамы дошло происходящее. Она позвонила в больницу, ей ответила медсестра и сказала уложить мальчика в кровать и наблюдать несколько часов (машина на всю семью была только одна, и отец уехал на ней на работу). Подозреваю, медсестра не предложила ничего лучше, потому что мы не могли позволить себе оплатить услуги больницы по полной стоимости. Мама все сделала по инструкции. Через несколько часов Дэвид проснулся; его рвало. Мы тогда срочно отвезли брата в окружную больницу, где ему промыли желудок, затем выписали – нам сказали: «Свободных коек нет» (читай: «пациент неплатежеспособен). И отправили домой. Малышу стало хуже. Мы отвезли его в Мемориальную больницу Хантингтона, там тоже сослались на отсутствие коек, а затем в больницу Святого Луки; на тот момент состояние Дэвида ухудшилось настолько, что врачи наконец согласились взяться за его лечение. Но было поздно: Дэвид умер ночью. Когда я вспоминаю детство, пожалуй, сильнее всего ощущается горечь утраты, накрывшей дом темной пеленой; родители так и не оправились, особенно мама.