Когда в конце концов все же удалось отделить легкое от грудной стенки и все вокруг облегченно вздохнули, еще рано было радоваться. Это стало понятно, когда я взялся отделять легкое от диафрагмы. Хоть мы и пересекли больному дополнительно два ребра ниже разреза, диафрагма оставалась где-то очень глубоко, я никак не мог попасть в слой между нею и легким. А ведь требуется легкое отсечь. Но где? Если разрез пройдет высоко, то оставишь много легочной ткани, пораженной гнойными абсцессами, – это наверняка тяжелейшая эмпиэма плевры в послеоперационном периоде. Если же разрез провести пониже, чтобы быть уверенным в удалении всего гнойного участка, можно рассечь диафрагму и вскрыть брюшную полость. Тогда совсем смертельное осложнение – перитонит! Как в былине: направо пойдешь… налево пойдешь… везде одинаково! А прямо пойти – в данном случае попасть в слой – невозможно.
Решаю, что оставить часть легкого на диафрагме – меньшее зло, нежели ранение ее и вскрытие брюшной полости. Отсекаю его, как задумал. Виктор уже не отвечает на вопросы, он тихо стонет… За время операции ему перелили три с половиной литра крови, не говоря уже о противошоковой жидкости, витаминах, глюкозе и тому подобном. И все же к концу артериальное давление опустилось до 40–50 миллиметров ртутного столба – больной впал в глубокий шок! Больше пяти страшных часов шла операция. А закончили ее – новое испытание. 40–50 миллиметров – самый низкий порог жизни. За ним смерть. Такое давление, дай ему сколько-то продержаться, ведет к разрушению мозговых клеток, к гибели сердца, не получающих должного количества кислорода. Так что борьба за человека продолжалась с неослабным напряжением. Еще не скоро я смог позволить себе желанное – выйти на улицу вдохнуть в застоявшуюся грудную клетку добрую порцию свежего воздуха, а ведь она, грудная клетка, за эти часы не имела возможности ни разу расправиться. Ноющая тяжесть в позвоночнике, свинец в ногах.
То колоссальное внутреннее напряжение, во власти которого пребываешь в момент операции, долго сохраняется в тебе и после. Иной раз в этот же день переключаешься на другое, консультируешь больных, участвуешь в каком-нибудь совещании, вечером идешь в театр или кино… И все равно, ложась спать, чувствуешь мелкую, не покидающую тебя дрожь, хотя ты всячески стремился отвлечься от тех кошмарных часов операции, на которой, кстати, всех поражало твое царское спокойствие… И это при условии, что операция закончилась благополучно, больной жив. Тут волнение в конечном счете преодолевается внутренним удовлетворением и радостью, – человека спас!
Когда же из-за допущенного промаха или внезапного осложнения больной погибнет, волнение достигает предела, продолжается много дней. Как правило, в таком случае назавтра, а иногда и на большой срок хирург отказывается от операций, чтобы прийти в себя, настроиться на рабочий лад. Терзаясь, он ищет, ищет, стараясь уловить причину происшедшей катастрофы и обязательно отыскать повод для самообвинений… Поверьте мне: не только за ошибки, но и за те неудачи, в которых нет его прямой вины, хирург платит самой высокой душевной платой!
…Нет нужды, пожалуй, объяснять, как мучительно протекало выздоровление Виктора Васильева – мучительно для него и тревожно для нас. Чтобы предотвратить угрозу тяжелого нагноения плевральной полости, где осталась часть гнойного легкого, снова добыли правдами и неправдами большие дозы пенициллина, вводили ему с помощью пункции. Лечащий врач Лариса Степановна носила из дому кастрюльки с вкусной, питательной едой. Виктор смущался, но был счастлив.
Через два месяца и восемь дней в хорошем состоянии мы выписали его домой.
Когда Виктор пришел ко мне прощаться, я заметил, что он чем-то смущен.
– Говори, Виктор, – ободрил я его.
– Не знаю уж, как сказать…
– По-военному четко и ясно!
– Получается, Федор Григорьевич, я вам за все добро злом должен ответить…
– Это как же?
– Хочу увезти Ларису Степановну с собой. Благословляете?
– Ну, – я лишь головой от удивления покачал, – лихой ты десантник, Васильев! Недаром вся грудь в крестах…
– А теперь и в рубцах! – добавил Виктор. – Отпустите Ларису со мной?
– А не отпущу, разве послушаетесь! Но почему она с тобой не зашла?
– Боится, Федор Григорьевич…
Так увез от нас Виктор Васильев способного доктора, и оба они – хорошие люди, думаю, наверно, и сейчас живут в добром согласии. Сам Виктор приезжал в клинику по вызову через четыре с половиной года. Выглядел он превосходно, работал егерем в лесном хозяйстве. Ни кашля, ни мокроты, ни повышенной температуры за эти годы не было у него ни разу.
Возможно, сам Виктор по сей день до конца не осознал, каких мук (именно мук) стоило его возвращение «с того света» к жизни многим людям, и хирургу в частности. Ведь при любой такой, почти непосильной, операции врач, теряя свое здоровье, как бы отдает его спасенному больному. В этом определенная символика хирурга…
А операции в клинике, приостанавливаясь на какой-то незначительный срок, возобновлялись снова, и трагические ситуации при наплыве тяжелых и безнадежных больных, при отсутствии хорошего наркоза возникали чуть ли не каждый операционный день. На протяжении четырех-пяти лет. Это надо было выдержать. И не выветрятся из сознания минуты и часы той страшной опустошенности, которая возникала в моменты собственного бессилия у операционного стола. Сколько раз хотелось бросить все, лишь бы так близко не соприкасаться с ужасами и кошмарами самого безысходного человеческого горя! Нет, не то слово «соприкасаться»… Хирург брал это горе на себя, вступая в суровый и травматичный для своего сердца поединок…
Вот больной лежит на операционном столе без пульса, с едва заметными признаками жизни. Твои помощники хлопочут возле него, стараясь поднять кровяное давление. И ты, зажав кровоточащий сосуд судорожно сведенными пальцами, стоишь и не можешь ничего предпринять… Отлично знаешь, что и как нужно сделать, но… скальпель отброшен! Ведь еще небольшая дополнительная травма – и давление крови у больного перейдет критический рубеж, за которым уже небытие. Так мало надо, чтобы перешагнуть эту границу…
Еще молодым хирургом я как-то дежурил вместе с Г. А. Образцовым, тоже относительно молодым, но уже доцентом, доказавшим к тому времени свои выдающиеся хирургические способности.
Привезли юношу с резаной раной на внутренней поверхности локтевого сгиба, обескровленного до крайних пределов. Давление не определялось. И мы, естественно, начали энергичные противошоковые мероприятия: согрели раненого, ввели ему морфий, стали внутривенно вливать физиологический раствор (кровь в ту пору почти не применялась). Очень медленно юноша приходил в себя, давление обозначилось на самых низких цифрах… Нам бы еще улучшить его состояние, но мы торопились: на плече у больного уже более двух часов лежал жгут – создавалась угроза омертвения руки. Надо было снять жгут, а для этого требовалось обработать рану и наложить швы. Поэтому быстренько провели местную анестезию, но, думается мне, не тщательно. Однако раненый почти не реагировал на наши уколы. И мы решили: раз он на боль не отзывается, можно в темпе иссечь края раны и наложить швы… Так и поступили, и вся эта операция продолжалась не больше пятнадцати минут. Когда же закончили ее, пульс, который к началу обработки раны уже ясно прощупывался, исчез полностью. Как ни старались восстановить сердечную деятельность раненого юноши, не смогли…
Небольшая дополнительная травма, дополнительная боль переполнили чашу переносимости. Наступили необратимые изменения в коре головного мозга и в сердце… Этот эпизод навсегда стал мне грозным предупреждением в работе. И в подобные критические моменты я старался ни одним лишним движением не усугублять состояние больного, зная, что малейшая неосторожность или поспешное действие хирурга способны погубить оперируемого человека.
Мысленно возвращаясь к тем годам, когда я не имел никакого опыта в производстве операций на грудной клетке, в выхаживании таких больных, и только искал подходы к этому, должен сказать самые теплые слова благодарности в адрес своих помощников в клинике Н. Н. Петрова, где, как уже, наверно, ясно читателям, в числе первых в стране закладывались основы грудной хирургии, создавалось учение о резекции легких. Они, мои товарищи, совершенно добровольно и бескорыстно, во имя служения медицине, вместе со мной терпеливо несли тяжелый крест – вырывали у смерти давно обреченных людей…