Литмир - Электронная Библиотека
A
A

[541]

что при мне он развел эту непристойность про жену, но он только цыкнул: "Ничего не понимаешь... Заткнись..." Именно обида запечатлела в моей памяти этот разговор. Долго ли я сердилась - не помню. Скорее всего, за обедом он меня развеселил, и мы помирились...

Селивановского мы больше не видели. Думаю, он доложил куда следует об этом "приятном" разговоре. Хоть он и не был зловредной фигурой, "докладывание" считалось обязательным, тем более что Мандельштам назвал в неподобающем контексте некоторые важные учреждения. Селивановский кончил там же, где все или многие: судьба человека не зависела от того, что он думал и говорил.

"Четвертая проза" полного освобождения не дала, но пробила путь для стихов. Важно было не только назвать "чужое племя", но еще отмежеваться от него и перестать для него собирать травы. Не отщепенцем нужно было себя ощутить, а Иосифом среди дикарей, чего не чувствовал настоящий Иосиф в Египте, чужой среди чужих, с которыми не следует говорить, потому что нет общего языка.

С "чужим племенем" разделял язык в самом глубоком смысле слова, потому что все наши понятия и представления оказались разными. Чужими были все - и "победители", и сдавшиеся на их милость побежденные. Поражение так ошеломило людей, что старшим поколениям излечиться от удара не удалось. Одни запрятались и замолчали, другие старались говорить общие слова, чтобы им улыбнулся уполномоченный "победителей". Затем пошли поколения принципиальных пораженцев. Сыновья расстрелянных отцов доказывали себе и другим прелесть и смысл "заказа". Они требовали не приспособления, а безоговорочного перехода к "победителям" - к ним на службу не за страх, а за совесть, чтобы наконец стать в подлинном смысле советским человеком. Таков был бедняга Рудаков, генеральский сын, который с пеной у рта доказывал Мандельштаму, что пора заговорить на языке современности. Во время войны он тяжело переживал, что был просто лейтенантом, а не генералом, как его отец и братья, тоже погибшие. Это единственная его обида, потому что от мысли он полностью отказался.

[542]

Портили этому бедному парню только вкусы: он любил Цветаеву и чуть-чуть Мандельштама. Его утешало, что именно ему суждено им все объяснить и вывести заблудших на верный путь. Таких было много, гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.

Пока Мандельштам пытался понять чужаков и пробовал им объяснять, что и в прежнем мире он не был привилегированной персоной, обожаемой дамами и портными, ничего хорошего не получалось. (Почему, собственно, ему следовало быть любимчиком вроде Городецкого?) Голос обретался только в противостоянии. Он вернулся к Мандельштаму, когда его надоумило разбить стеклянный колпак и вырваться на волю. Под стеклянным колпаком стихов не бывает: нет воздуха.

Стихи ушли в середине двадцатых годов и не возвращались. Порой Мандельштам бывал мрачным, порой веселым, но всегда интеллектуальным и блестящим собеседником, только говорить-то было не с кем. И все-таки в нем что-то надломилось, ушло... Это было нечто неопределимое, крохотное, но очень существенное, некая формообразующая крупинка, без которой нельзя жить. Я могла бы назвать исчезнувшее "нечто" внутренним ритмом, духом музыки, но не могу себе позволить такого упростительства*. Дух музыки или просто музыка исчерпались в десятых годах. Мандельштам слышал и реальную музыку, и внутренняя музыка в нем жила, и любить он умел - к этому периоду относится большинство писем ко мне. Есть такое понятие: внутренняя свобода. Мне придется прибегнуть к нему, чтобы не искать новых слов. И все же надо быть точнее - свободу он сохранял и суждения его всегда были свободными. Может, он не получил свободы от времени и оно давило на него. Хоть он и сказал, что никогда не был ничьим современником, время все же до поры до времени не выпускало его на волю.

Мандельштам всегда знал большие перерывы между стихами. Они появлялись пачкой, а потом внутренний голос умолкал - иногда на год, иногда и на больший

--------------------------------

* Далее следовало: Причина немоты заключалась в конкретном состоянии ума и духа Мандельштама и зависела от отношения с обществом.

[543]

срок. Мне думается, что стихотворение "Божье имя, как большая птица, вылетело из моей груди. Впереди густой туман клубится и пустая клетка позади..." относится к состоянию, когда один цикл стихов закончен, а другой еще не начался (оттого "клетка" и опустошена). Известно, что каждый художник, а может, и ученый, закончив цикл работ, чувствует, что все в нем остановилось надолго, а то и навсегда. Таков перерыв между циклами, периодами, книгами... Про молчание второй половины двадцатых годов сказано совсем иначе: "Когда я спал без облика и склада". Ясно, что такое молчание не имеет ничего общего с нормальным отдыхом, то есть тихим периодом накопления, созревания и роста. Окончательным толчком к пробуждению послужила встреча с Кузиным, молодым биологом. Встреча произошла в Эривани во дворе мечети, куда мы постоянно ходили пить дивный персидский чай с маленьким кусочком сахару вприкуску. Про эту встречу Мандельштам сказал: "Я дружбой был как выстрелом разбужен".

В нашей жизни человек, с которым можно было говорить о чем-либо кроме его изобретений и правительственных заданий, казался настоящим чудом. Разговор с Кузиным быстро исчерпался, потому что запас у него был неглубок, а пополнять он не умел, но свою роль встреча сыграла. Выяснилось, что еще существуют люди, принадлежащие к родственным племенам. Вскоре после встречи с Кузиным мы уехали в Тифлис, и там начались стихи. С тех пор стихи не прекращались, хотя бывали длительные периоды отдыха и накопления. Я знаю, что и без встречи с Кузиным стихи бы вернулись, но это могло бы произойти более трудным путем. Освободила Мандельштама не только встреча, но и благородная изоляция в чужой стране. Она тоже была необходима для освобождения.

Снова возникло "нечто", крупинка. Мандельштам сразу расцвел, развеселился, и бес засел у него в ребре. Остановить стихи можно было только одним способом - убив носителя крупинки. Это и сделали, но еще оставалось больше семи лет жизни и работы. Мандельштам использовал их во всю силу. Эти семь лет - лучшее время нашей жизни, невзирая на все чудовищные внешние обстоятельства. Но и другие периоды прекрасны, веселы и легки. Нам очень славно жилось вместе.

178
{"b":"64675","o":1}