[483]
писанными на одном листке по тысяче причин: например, автор делал подборку для журнала или записал по просьбе приятеля то, что тому понравилось. Мне ясно, почему "Мигрень" очутилась на "волчьем" листочке. Я привезла из Москвы в одном чемодане с камушками все уцелевшие от первого погрома-обыска бумажки со стихотворными текстами. (Они сохранились в кастрюле, стоящей и сейчас на моей кухонной полке, еще - в ботах, а кое-что было просто не замечено парнями, производившими обыск.) Бумаги в Воронеже лежали на единственном в комнате столе, и я составляла "ватиканский список". Мандельштам бегал по комнате, сочиняя стихи, и подходил изредка к столу, чтобы стоя быстро записать несколько строчек. Видно, меня не было дома, что он схватил первый попавшийся листок и записал на нем новые строчки. Была б я дома, он бы мне надиктовал или я дала б ему чистый листок.
Поэты меньше всего похожи на канцеляристов и учителей чистописания. В рукописях у них большого порядка не обнаружить. Ахматова только под старость завела себе тетради, а Мандельштам даже хвастался, что не умеет писать и работает с голоса ("А вокруг густопсовая сволочь пишет"). Иногда он делал аккуратный чистовичок, но почти никогда не предназначал его для архива, а для кого-нибудь, кто попросил автограф. Частенько это случалось в разгаре работы, когда стихотворение еще не успело окончательно стать, и таким образом в аккуратном автографе сохранялся не окончательный текст. Окончательные тексты обычно записывались мной под диктовку. Диктуя, Мандельштам ворчал, что я не запоминаю с голоса сразу все стихотворение. Хозяин он был требовательный и неблагодарный. Сколько он издевался надо мной за неграмотность и вечные сомнения относительно двойных "н"! В южнорусских говорах - а я выросла в Киеве - двойное "н" не звучит, и в речи у меня его нет. Впрочем, сейчас оно звучит только у снобов и у древних стариков, а они, как известно, вымирают.
Мандельштам не мог понять, как я могу не помнить стихотворение, которое было у него в голове, и не знать того, что знает он. Драмы по этому поводу происходили тридцать раз в день. С Ахматовой же все было наоборот.
[484]
Я не смела знать того, чего не знала она. Особый гнев вызывал английский язык она дважды обсудила произношение с Маршаком и все хотела меня этому обучить - он человек музыкальный и был в Англии. Некоторые французские идиомы тоже вызывали ее интерес. Ей казалось, что мы с Мандельштамом их не можем знать, но они принадлежали к тем, которые познаются в раннем детстве. Настоящую же ярость вызывала латынь. Я кончила классическую гимназию, и учителя умудрялись вбить какие-то знания даже отъявленным лентяям, но Ахматова вспыхивала, когда меня при ней просили что-нибудь перевести - такое несколько раз случалось. Она грозно говорила: "Что они могут знать! Ничего они не знают". Кто были "они", я не знаю. Скорее всего, кончившие гимназии с классической программой. Мой неистовый муж и моя неистовая подруга только и делали, что шпыняли меня, бедную, но и я от них не отставала и дразнила каждого в одиночку. Вместе я их дразнить остерегалась, чтобы они вдвоем - соединенными силами - не набросились на меня. Приходилось лавировать. Это трудное искусство. Если б мне дали дольше пожить с Мандельштамом, я бы им овладела. Способности у меня есть. Мандельштам это признавал.
Когда стихотворение содержит в себе ядро будущей вещи, оно обрастает вариантами и дает множество отростков в разные стороны. В таких случаях у автора часто бывает ощущение, что основное стихотворение само по себе не существует, не вытанцевалось, не стало... Так было с "Волком", так произошло и с "Нет, не мигрень...", и оно не вошло в основной список, но осталось среди черновиков. В нормальных условиях оно бы отлежалось, а потом вынырнуло в момент окончательного становления книги. Ничего, к несчастью, нормального в нашей жизни не было. Черновики я отдала на хранение Рудакову, и они пропали у его вдовы.
Первый вариант "Нет, не мигрень..." я обнаружила в тех бумагах, что остались у меня, а второй долго считался погибшим. Эренбург дал мне свою тетрадочку со стихами, и в ней-то и оказался второй и окончательный вариант "Мигрени". Записан он был трудным почерком Эренбурга, остальное все - на машинке. Я отнесла тет
[485]
радку Харджиеву. Вот одно из его безумий: он разброшюровал тетрадь и уничтожил листок с "Нет, не мигрень...", потому что под ним была дата, а он пожелал изменить ее. "Чего хранить неграмотную запись!" - сказал он в ответ на мои упреки. В большом и в малом единственное оправдание советских людей то, что они психически больны. Все больны. Одни больше, как Харджиев, потому что у них врожденная болезнь, другие поменьше - благоприобретенный психоз. Нормальным не остался никто. Такое исключается. Полвека этой жизни не могли не довести до болезни. Безумными мне кажутся и нынешние молодые и непуганые. Одни ходят и поплевывают, другие готовятся к новой волне террора и будут убивать с не меньшей энергией, чем их деды. Пролитая кровь не научила их ничему. Запах крови сейчас почти неощутим, поэтому все может начаться сначала - в несколько обновленной форме. И не только у нас, а на огромных пространствах того мира, который некогда был христианским.
Я спрашивала Эренбурга, откуда у него взялось пропавшее стихотворение. Он, конечно, ничего не помнил. (Болезнь памяти - один из симптомов нашего психоза...) Часть стихов Эренбург получил от Тарасенкова, "падшего ангела", известного коллекционера рифмованных строчек, автора гнусных статеек о поэзии. Я могу только сделать несколько предположений. Эренбург приезжал в Воронеж весной 36 года. Возможно, что Мандельштам надиктовал ему несколько стихотворений, среди них и "Мигрень". Оно тогда еще не попало в полную опалу. Запись сохранилась у Эренбурга в Париже или в Москве у его дочери. Этот вариант вызывает у меня следующие сомнения: до войны Эренбург мало интересовался Мандельштамом. Ему казалось, что Мандельштам принадлежит прошлому. Сдвиг произошел позже. Во время капитуляции Эренбург отсиделся в советском посольстве в Париже и был выпущен немцами в Советский Союз, потому что еще действовал наш пакт с Гитлером. Вскоре после возвращения я встретила его на Каменном мосту (из всех своих ссылок - не официальных, а паспортных - я умудрялась наезжать в Москву). Он прогуливал собачку. Мы разговорились. Я была пораже