------------------------------------------
* Далее следовало: Кузмин ставил на Радлову.
[464]
поэта всегда сопровождается подъемом поэзии и появлением многих хороших поэтов, а потому надо прекратить нелепую игру. Мандельштамист только закрывал лицо руками и стонал. Как им объяснить, что поэт не может существовать в одиночестве - и недаром сказано про "двух соловьев перекличку"... Сейчас уже утихают драки между сторонниками Ахматовой и Цветае-вой. Борьба за женщину длилась дольше. Только руситы ищут себе ставленника без подозри-тельной крови в жилах. Они перебирают прошлое и почему-то не замечают Клюева. Боюсь, что их выдвиженец поразит всех неожиданностью и блеском. Чем не вождизм все эти поиски одного на одну первую вакансию?..
Поэты в непристойном конкурсе не участвовали. Шалости Есенина в счет не идут. Он-то прекрасно знал, что это лишь озорство, игра, что угодно, но не борьба за первое место. Занима-лись этим не поэты, а прихлебатели, а для поэтов характерна дружеская тяга друг к другу. Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны. Тогда-то Маяковский поведал Мандельштаму свою жизненную мудрость: "Я ем один раз в день, но зато хорошо..." В голодные годы Мандельштам часто советовал мне следовать этому примеру, но в том-то и дело, что в голод у людей не хвата-ет на этот "один раз в день"... Катаев, рассказывая про встречу Маяковского и Мандельштама у Елисеева, конечно, что-то напутал и приврал (типичный маразматист-затейник). Маяковский крикнул через тогда еще узкую стойку с колбасами: "Как аттический солдат, в своего врага влюбленный..." Бедняге уже успели внушить, что у него есть враги - классовые и прочие... Хорошо, что он не потерял способности любить классово чуждых поэтов... Мандельштам же влюблялся в поэтов - в книгу, в одно стихотворение или даже в одну строчку.
В Цветаевой Мандельштам ценил способность увлекаться не только стихами, но и поэтами. В этом было удивительное бескорыстие. Увлечения Цветаевой были, как мне говорили, недолго-вечными, но зато бурными, как ураган. Наиболее стойким оказалось ее увлечение Пастернаком, после того как вышла "Сестра моя - жизнь".
[465]
Пастернак много лет безраздельно владел всеми поэтами, и никто не мог выбиться из-под его влияния. Ахматова говорила, что лишь Цветаева с честью вышла из этого испытания: Пас-тернак обогатил ее, и она не только сохранила, но, может, даже обрела благодаря ему настоящий голос. Я тоже думаю, что поэмы ("Горы", "Лестницы" и др.) - самое сильное, что сделала Цветаева.
Мне пришлось несколько раз встречаться с Цветаевой, но знакомства не получилось. Извест-ную роль сыграло то, что я отдала вакансию Ахматовой и потому Цветаеву проглядела, но в основном инициатива "недружбы" шла от нее. Возможно, что она вообще с полной нетерпи-мостью относилась к женам своих друзей (еще меня обвиняла в ревности - с больной головы да на здоровую!), но самое главное - в ту пору и, пожалуй, до конца своих дней Цветаева с пол-ным равнодушием относилась к стихам Мандельштама. Я прочла в письмах, изданных в Сам-издате: Цветаева считала, что сама может писать, как Мандельштам, как бы владеет его секре-том. Тайной для нее вскоре после нашей встречи стал Пастернак. Умные они все были люди, но судили о вещах, точнее, о собственном ремесле с полной наивностью: настоящий поэт никогда не может писать, как другой настоящий поэт. Стихи неповторимы, как личность. Даже крохот-ный подлинный поэт имеет свой неповторимый голос. Умеют писать под другого поэта только специалисты по пародиям и версификаторы. Они-то и есть "журнальная поэзия"...
В результате равнодушия друг к другу, предвзятого отношения и коллекции вздорных харак-теров - никто из нас не сумел сказать ни одного человеческого слова или, как говорили в стари-ну, разбить лед. Мы все нахохлились и сами себя обокрали.
Дело происходило в Москве летом 1922 года. Мандельштам повел меня к Цветаевой в один из переулков на Поварской - недалеко от Трубниковского, куда я бегала смотреть знаменитую коллекцию икон Остроухова. Мы постучались - звонки были отменены революцией. Открыла Марина. Она ахнула, увидав Мандельштама, но мне еле протянула руку, глядя при этом не на меня, а на него. Всем своим поведением она продемонстрировала,
[466]
что до всяких жен ей никакого дела нет. "Пойдем к Але, - сказала она. - Вы ведь помните Алю..." А потом, не глядя на меня, прибавила: "А вы подождите здесь - Аля терпеть не может чужих..."
Мандельштам позеленел от злости, но к Але все-таки пошел. Парадная дверь захлопнулась, и я осталась в чем-то вроде прихожей, совершенно темной комнате, заваленной барахлом. Как потом мне сказал Мандельштам, там была раньше столовая с верхним светом, но фонарь, не мытый со времен революции, не пропускал ни одного луча, а только сероватую дымку. Пыль, грязь и разорение царили во всех барских квартирах, но здесь прибавилось что-то ведьмовское - на стенах чучела каких-то зверьков, всюду игрушки старого образца, в которые играли, наверное, детьми еще сестры Цветаевы - все три по очереди. Еще - большая кровать с мат-рацем, ничем не прикрытая, и деревянный конь на качалке. Мне мерещились огромные пауки, которых в такой темноте я разглядеть не могла, танцующие мыши и всякая нечисть. Все это добавило мое злорадное воображение...
Визит к Але длился меньше малого - несколько минут. Мандельштам выскочил от Али, вернее, из жилой комнаты (там, как оказалось, была еще одна жилая комната, куда Марина не соблаговолила меня пригласить), поговорил с хозяйкой в прихожей, где она догадалась зажечь свет... Сесть он отказался, и они оба стояли, а я сидела посреди комнаты на скрипучем и шатком стуле и бесцеремонно разглядывала Марину. Она уже, очевидно, почувствовала, что перебор-щила, и старалась завязать разговор, но Мандельштам отвечал односложно и холодно - самым что ни на есть петербургским голосом. (Дурень, выругал бы Цветаеву глупо-откровенным голо-сом, как поступил бы в тридцатые годы, когда помолодел и повеселел, и все бы сразу вошло в свою колею...) Марина успела рассказать о смерти второй дочки, которую ей пришлось отдать в детдом, потому что не могла прокормить двоих. В рассказе были ужасные детали, которые не надо вспоминать. Еще она сняла со стены чучело не то кошки, не то обезьянки и спрсила Ман-дельштама: "Помните?" Это была "заветная заметка", но покрытая пылью. Мандельштам с ужасом посмотрел на зверька, за