В статье о веселом ремесле и умном деланье (последнее выражение принадлежит Христи-анской философии, к которой статья Вячеслава Иванова никакого отношения не имеет) изло-жены мечты автора о будущем символизма и предлагается способ преодолеть мучивший рус-ских интеллигентов разрыв между ними и народом. Вячеслав Иванов и сейчас остается для многих непревзойденным образцом теоретической мысли. Одна умнейшая женщина, литерату-ровед с традициями Опояза, со вздохом сказала мне, что уровень мысли резко пал после статей Вячеслава Иванова. (Любопытно, догадалась ли она перечитать эти статьи или ее суждение зиждется на прежнем пиетете.) Современные националисты, руситы, тянутся к Вячеславу Иванову и в резко удешевленном виде - вместо рубля за копейку - время от времени излагают его идеи. Они их препарируют для нужд сегодняшнего дня, приправляя националистическим душком. На Западе вошло в обиход выражение "серебряный век". "Золотым веком" считается пушкинская эпоха, а "серебряным" - десятые годы с "башней" Вячеслава Иванова, то есть его квартирой, куда собирались поэты и философы послушать проповедь "реалистического симво-лизма" неосуществленного течения, от которого ждали чуда.
Как у всех символистов, у Вячеслава Иванова было преувеличенное представление о художнике. Поэт для него - теург, пророк, носитель откровения. Во всяком случае, таким он должен стать, усвоив истины реалистического символизма: "Открытость духа делает художника носителем божественного откровения". (Не слишком ли смело сказано?) Цель символизма мифотворчество. Обычная триада символистов - метафора-символ - миф страдает серьез-нейшим недостатком: в ней не раскрывается значение слова "миф". (Наследники символистов и сейчас мнут это понятие как хотят. Не пора ли определить его границы?) Вячеслав Иванов писал: "Символ естественно раскрывается как потенция и заро
[409]
дыш мифа" и "Органический ход развития превращает символизм в мифотворчество". Это широковещательно, но антиисторично. Человек всегда пользовался символами, и человечество знало немало великих художников, но разве можно назвать их труд мифотворчеством? Разве Беатриче или Лаура мифы? Разве блудный сын с картины Рембрандта миф, а не рассказ худож-ника о своей тоске по Отцу? Рембрандт, живший в эпоху, когда христианское просвещение еще не пало, вряд ли счел бы замысел своей картины откровением. В ту эпоху человек сознавал свою падшесть и греховность, а словами злоупотреблять не полагалось. От злоупотребления выветривается смысл самых существенных слов.
Вячеслав Иванов призывает к познанию действительности, но его предсказания, на которые он не скупится, следует причислить к полетам фантазии, мечтам и желаниям, к счастью, неосу-ществимым. Он мечтал воссоединить интеллигенцию с народом и разработал для этого ряд рецептов. Художник, по мнению Вячеслава Иванова, всегда индивидуалист, но должен стать "сверхиндивидуалистом" (очевидно, отголосок "сверхчеловека"). Миф, изобретенный сверхин-дивидуалистом, будет не индивидуальным, но общезначимым. "Когда из символов брызнут зачатки мифа", народ, "прирожденный мифотворец", тут же ухватится за них. Соприкоснувшись с мифом в индивидуальной поэзии, народ снова осознает себя мифотворцем и начнет творить новые мифы. "Рост мифа из символа есть возврат к стихии народной", - говорит Вячеслав Иванов, а в другом месте: "Мы возлагаем надежды на стихийно-творческую силу народной варварской души". Где и когда так называемый народ был варваром? Только ошметки столиц могли показаться варварами. Чего только не выдумывали про народ - то он богоносец, то у него какая-то особенная варварская душа...
Вячеслав Иванов надеялся, что "Дионис варварского возрождения вернет нам миф". Русский и германский народы в понимании Вячеслава Иванова принадлежат к варварской дионисийской стихии. (Эти народы показали высокую - неужели дионисийскую? - дисциплинированность в различных штурмовых отрядах и соответ
[410]
ствующих учреждениях.) Приятно отметить, что Вячеслав Иванов все же боялся дионисийской стихии: "Дионис в России опасен: ему легко явиться у нас гибельною силой, неистовством только разрушительным". (Я не уверена, что народ, бушевавший в начале революции и требо-вавший себе земли, чтобы ее засеять, был воплощением разрушительной стихии.) Тем не менее Вячеслав Иванов боялся просвещения больше неистовства и призывал беречь "вещую слепоту" народа. (Почему все так боялись просвещения? К великому несчастью, современная обязатель-ная школа служит чему угодно, только не просвещению. Она, видно, бережет пресловутую "вещую слепоту" и "дионисийскую варварскую душу", ругающуюся в очередях и скандалящую в автобусах и коммунальных квартирах.)
Когда художник встретится с народом, "страна покроется орхестрами и фимелами, где будет плясать хоровод". (Почему единство представляется фантастам в виде хоровода? Неужели они не видели другой, более глубокой сплоченности?) Тогда-то возродится трагедия и мистерия и "воскреснет истинное мифотворчество". Что подразумевает Вячеслав Иванов под мистерией, понять трудно, и еще менее ясен способ возрождения трагедии. Так ли это просто? Дионисий-ство же для него - некое психологическое состояние, "круг внутреннего опыта", независимый от исповедания. Таков ход, который дает Вячеславу Иванову возможность сочетать дионисийс-кий восторг с христианством. Творчество должно, по Вячеславу Иванову, быть религиозным, но "как эстетик" он считает себя вправе оперировать "религиозно-психологическим феноменом дионисийства". Символисты все ницшеанцы (Ницше, по Вячеславу Иванову, - первый двига-тель современной души), и оно-то толкало их на поиски синтеза между христианством и язычес-кими религиями. Дионис оказался с руки еще и потому, что для эллинов он, как бог страдаю-щий, был ни более ни менее как "ипостасью Сына". Это смешение понятий характерная для девятнадцатого века забава: искали внешнего сходства между религиями, не различая сущност-ных моментов. Чем обогатились они, соединяя религии природы с религией искупления и Духа? Вячеслав Иванов еще