Проехали через весь город - улицы кое-где сохранили следы давней, погибающей ныне красоты. Уцелевшие с прошлого века двухэтажные желто-белые особнячки, украшенные каждый на свой лад портиками и колоннадами, перемежались внушительными каменными коробками с елками перед парадным входом. Все это тянулось недолго, сменилось унылым строем стандартных серых домов, ещё дальше пошло покосившееся деревянное убожество, а за ним и вовсе пустыри, по которым метель гуляла и вовсе беспрепятственно. Автобус подпрыгивал на рытвинах, пассажиры постепенно выходили, наконец, и наша очередь настала: водитель громко выкрикнул: "Психобольница!". Вместе с нами у больничных ворот оказалось ещё несколько человек. Пригибаясь и пряча лица от злых колючих льдинок, все скорбно потянулись к дверям - только мы двое с пустыми руками, остальные волокли тяжелые сумки.
Какое это грустное место на земле - не приведи Господи! Корпуса-казармы, широкие коридоры, где одинаково не замечают тебя ни запахивающиеся в линялые хламиды пациенты, ни персонал в относительно белых халатах. Я невольно дотронулся до локтя моего спутника - у меня, как у многих, суеверный страх перед такого рода заведениями, визит этот был впервые в жизни, но будто давно я к нему примеривался: "не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума..."
...А суперсыщик шагал себе, прокладывая путь с этажа на этаж, вправо, ещё один поворот, за которым точно такой же коридор и, наконец, остановился перед дверью, на которой красовалась нужная нам цифра - не помню какая, но не "шесть", это точно. Постучался осторожно - отделение женское, мало ли в каком виде пребывают обитательницы там, за дверью.
Не могу сейчас припомнить, что я ожидал увидеть. Пока мы шли, пока Коньков наводил справки у встречных медсестер, я только озирался, будто опасаясь нападения сзади, но, как я уже сказал, мы прошли, будто невидимки, - ни одного взгляда в свою сторону я не перехватил. А теперь, когда Коньков, не дождавшись ответа, снова постучался и тут же открыл дверь, я шагнул следом за ним с опаской. Кровати в два ряда, пустой квадратный стол посредине с парой неубранных тарелок - ничего особенного. Сосредоточившись, увидел лицо на подушке самой ближней к двери кровати - и вот тут-то замер, онемел. Оно было странным образом знакомо, это лицо, я видел не раз эти светлые, разметавшиеся по подушке волосы, выпуклый высокий лоб, длинные белесые ресницы. Но почему болезненно кривятся губы, выгибается шея, запрокидывается голова? Женщина бьется, пытаясь приподняться, сидящая на краю кровати посетительница в надвинутом на глаза платке с трудом удерживает её за плечи, шепчет что-то, низко пригнувшись... Я беспомощно оглянулся на Конькова:
- Вот она... Моя жена...
- Ты что, сбрендил? - прошипел он, сам ошеломленный увиденным, - Да ты посмотри, посмотри как следует, кого мы ищем-то...
Его глаза забегали по палате, отыскивая кого-нибудь более подходящего. Но я шагнул безоглядно, позвал:
- Детка, что с тобой?
Женщина никак не отозвалась, только вытянулась вдруг, лицо на подушке с крепко зажмуренными глазами осталось страдальчески напряженным. Стремительно обернулась та, что сидела рядом. Отпустила плечи лежавшей, платок сдвинулся от быстрого движения - я увидел изумленное, растерянное лицо, совсем юное, почти детское, и выражение испуга и радости в широко раскрытых глазах.
Это была она - моя беглая жена, та, кого я и не чаял уже встретить, та, что оставила меня так странно и внезапно - и так же внезапно и неожиданно возникла из небытия в этом печальном, ни на что не похожем месте, в палате сумасшедшего дома, куда мы явились вовсе не к ней.
Но сама она, живая и теплая, и руки, обвившиеся вокруг моей шеи, и слезы её на моих щеках - все было из знакомого, нормального мира, населенного, может, не всегда добрыми и умными, но обычными людьми. Я так рад был, что от этой радости сам чуть с ума не сошел, все завертелось перед глазами.
Ну кого я обманывал все это время и зачем? Твердил, будто выкинул из сердца и памяти неблагодарную, неверную... Да кто она такая, что посмела пренебречь мною? Мною! Убеждал Конькова: хочу, дескать, вернуть сына, только сына, а его мать пусть катится ко всем чертям с кем хочет, баба с возу...
Это было не совсем неправдой - насколько мог, я не позволял себе размышлять о том, что случилось, представлять себе свою жену с другим, тосковать по ней. Насколько мог. Мое самолюбие было уязвлено, ранено почти смертельно, и я бессознательно спасал его, лечил рану запретами и забвением, водружая бесчисленные барьеры между прошлым и настоящим.
Там, за этими стенами и заборами осталась свернувшаяся в кресле девочка, испугавшаяся ночной грозы. Ее робость и стыдливость, когда я отважный спаситель - затащил её к себе в постель. Тоненькая фигурка возле проходной - как терпеливо она ждала под моросящим дождем. Я тогда, помню, обрадовался, заметив ее: вот повод избавиться от давней приятельницы, желавшей непременно отметить со мной свой день рождения в отсутствие мужа и потому напросившейся в мою машину. Дама была назойлива, а та, что ждала у проходной, ничего не просила и ни на чем не настаивала, и я с радостью направился к ней, извинившись наскоро перед разочарованной именинницей.
Потом - залитый пивом столик - не нашел я лучшего места, куда привести её в тот вечер. Идиот, пива, видишь ли захотелось. В этой грязноватой пивной я и услышал благую весть, что скоро стану отцом, буде пожелаю... Пожалуй, ни одну из своих подруг я бы в пивную не пригласил, в голову бы не пришло, а с этой смиренницей, золушкой можно было не церемониться, я ведь ей свидания не назначал и встреч не искал... Так что вполне бесчувственными свидетелями великого события оказались двое забулдыг - соседи по столику, занятые обсуждением собственных проблем...
Я гнал от себя эти видения, а они возвращались неизменно, чаще всего по ночам, и я, теряя над собой контроль, приступал к самому унизительному и неблагодарному занятию: жалеть себя. Почему это я оказался плох для ничем не примечательной девчонки? Другие - не ей чета - меня ещё как ценили. Даже та великая моя любовь, признанная красавица, и умна, и сердечна... Ну не решилась она в свое время уйти от мужа, и я страдал и терзался, продолжая делить её с законным супругом, - но ведь банальная, в сущности, была история. Не всякая женщина рискнет стабильностью и положением, когда в семье двое мальчишек, надо их растить, устраивать в престижную школу, в престижный институт... Позже, правда, когда могущественный номенклатурный супруг, отбыв в очередной раз за границу, возьми да и останься там, красавица взялась за меня весьма энергично. И страстная любовь фигурировала в тогдашних наших жарких беседах, и судьба, наконец-то устранившая все препятствия, - но дважды в одну реку, как известно, войти нельзя. Так мы и остались всего лишь любовниками - не столь уж пылкими, подуставшими, не всегда друг другу верными, зато терпеливыми и снисходительными. Вторичное её замужество ничего в нашей жизни не изменило.
Ах, и другие мелькали то и дело, но их отчетливые матримониальные устремления расхолаживали, хотя в неопределенном будущем виделся этот законный брак.
Тут и подвернулась эта казанская сирота - она же и мечтать не смела, куда там, я её насквозь видел! Как она сказала тогда в пивной? "Я не собиралась вам (вам!) ничего говорить, это моя проблема, но потом я подумала: я должна дать ребенку шанс." В тот момент я вертел в руках жалкую бумажонку, отнимавшую этот шанс: направление на прерывание беременности, и именно после этих её слов порвал листок. Много позже спросил ее: "Ты правда готова была сделать это?". Ответ был странный: не знаю...
Да и вообще много несообразностей происходило в моей семейной жизни, только я их почему-то не замечал. Женился, к примеру, на детдомовке, а она оказалась искусной хозяйкой, и ни разу я не поинтересовался, где она ухитрилась научиться тому, чему нынче и в приличных семьях научить не умеют? Теперь-то понятно: Пака-кореянка, служившая в молодости у белоэмигрантов, научила свою воспитанницу салфетку складывать, стол сервировать, объяснила, что с чем едят и что с чем пьют, и как гостей принимать, и как мужа провожать на службу и встречать по вечерам: всегда улыбкой и поцелуем, а ужин скворчит на плите...