- Есть тут кто-нибудь? - крикнул я в темноту, - Как до станции дойти?
Ни ответа, ни привета - только собаки завели по новой. Я заспешил, мне стало не по себе. Теперь я то и дело оглядывался - померещились, что ли, зловещие шаги? Вроде бы никого. Слева прогрохотал поезд - слава Богу, железная дорога рядом, сейчас выберусь из проклятого лабиринта, правее или левее станция - это уже неважно, там огни, люди...
В очередной раз оглянувшись, я увидел за спиной свет, - тот, кто шел за мной, светил фонариком...
- Как пройти к станции? - громко спросил я. Молчание, фонарик погас. Охваченный паникой, я побежал, но тут же споткнулся и упал, больно ударившись локтем. Подняться мне не дали: резкий свет ударил по глазам, сильный толчок в грудь - и я снова оказался на земле, чья-то рука зашарила, нащупывая карман... Вне себя то ли от испуга, то ли от ярости, я барахтался, пытаясь подняться на ноги, крикнул "милиция" и "на помощь" больше ничего не помню...
Первое, что я увидел, очнувшись, было лицо Конькова, - подсвеченное снизу фонариком, оно показалось мне зловещим и странным, я шарахнулся было от него, но тут в круг света попал ещё один знакомый - лейтенант Еремин озабоченно склонился надо мной.
- На вас напали? Что случилось?
С грехом пополам я встал, наконец, ощупывая шишку за ухом, увернулся от лейтенанта, который норовил мне помочь, и постарался более или менее связно объяснить, что произошло.
- Разглядели нападавшего? Что у вас пропало - деньги?
Бумажника в карманах не оказалось, не было его и на земле - луч фонаря осветил только неровную тропку, сбившиеся в кучу пыльные листья и почерневшую смятую пачку из-под сигарет.
- С целью ограбления, - произнес лейтенант, и в голосе его прозвучало облегчение. Но я-то знал, что это не так: в тощем бумажнике лежала всего-то пятерка, а вот из нагрудного кармана исчезло письмо Маргариты Дизенхоф и наше свадебное фото. Однако об этом лейтенанту милиции знать ни к чему так я решил.
Железнодорожная станция оказалась близко. Появление моего приятеля и милиционера в нужное время и в нужном месте объяснялось проще простого. Проспавшись и не обнаружив меня в гостинице, Коньков отправился в отделение местной милиции, куда с самого начала намеревался пойти, поговорил все с тем же лейтенантом Ереминым как с должностным лицом, которое в курсе, пока беседовали, звонил то и дело в гостиницу, где меня, естественно, не было, и, наконец, забеспокоившись, двинулся на поиски в сопровождении лейтенанта, у которого как раз закончилось дежурство. Догадаться, куда я пошел, труда не составляло, сам же лейтенант и дал мне адрес: Татарская тринадцать... Они шагали себе уверенно к дому семейства Дизенхоф, занятые приятной и содержательной беседой, касающейся именно этого семейства, - и тут мой задушенный крик!
- Самодеятельность дурацкая, - вяло пожурил меня сыщик, когда мы остались, наконец, одни. Гостиничный буфет наглухо был закрыт, и это не улучшило его настроения. Господи, как же мы надоели друг другу за эти пятеро суток, из которых он половину времени пил беспробудно, а вторую половину опохмелялся. Я, должно быть, воплощал в его глазах абсолютное мировое зло, - во всяком случае, я ловил в его глазах живейшее отвращение. Будто не он меня, а я его втравил в эту идиотскую поездку.
Хотя... Почему уж такая идиотская? Лежа на кровати, - сна ни в одном глазу, - я старался как можно подробнее припомнить рассказ старой Паки. Ну и мелодраму она преподнесла! Я скосил глаза на соседа по комнате - он что-то притих, спит. Когда, наконец, пройдет у него похмелье и зажжется в душе снова священный огонь, забурлит-закипит сыщицкая лихорадка? Непохоже, что скоро, - вон личико-то какое кислое, аж перекошенное.
Мне не терпелось пересказать ему услышанное, однако только я открыл рот, как он и захрапел. Ну а мне теперь не спать. Потянувшись с кровати, я вытащил из-под неё чемодан, свою дорожную сумку, там лежали ручка с блокнотом, неизвестно для какой цели прихваченные с собой из дому. Вот и пригодились: запишу-ка я пока то, что увидел и услышал в доме старого немца. Но не успел двух строк записать, как и меня сморил сон...
Проснулся я среди ночи, сел на кровати с колотящимся сердцем. Пощупал шишку за ухом - болит, ах ты, черт! Что же мне приснилось такое ужасное? Сон расползался, как гнилая ткань, я гнался, все ещё тяжело дыша, за ускользающими видениями. Старуха в низко надвинутом платке - но не Пака, у той платка не было, жидкий пучок на самой макушке. Голос у старухи молодой, звучный, знакомые интонации. Из-под платка засмеялась мне в лицо беглая жена, показав крепкие сплошные зубы. Вот тут я и вскочил, страшно стало. Никогда она так не смеялась жестоко. Таилась - видно, плохо я её знал...
Тут мне пришло на память, что старуха - живая, а не та, что привиделась - говорила как-то похоже на Зину. "А я его успокоила: не плачь, мой ангел, не плачь, дружочек, все обойдется, обомнется, обживется..." Точно так и Зина приговаривала, возясь с сынишкой: ангел мой, дружочек...
Видно, Пака и впрямь растила Зину-Грету ("Винегрету" - усмехнулся кто-то внутри меня, вот уж правда путаница) с малых лет. Значит, это так и было. Почему же не поверить и остальному, стоит ли заведомо полагать, что правды я не услышу? А я именно так и предположил. Уж больно прочно уселась рассказчица, уж больно плавно полилась её речь - правильная, без запинки, уверенная, цветистая - ни дать, ни взять, народная сказительница, опытная, и сказка накатанная, сто раз повторенная. Вот и появилось сразу предубеждение, а, может, к тому времени я просто устал... Взять хоть про второго сына Хельмута - того, что живет за границей. Есть же доказательство - фотография. В Мюнхене эта двуглавая кирха, вот где, теперь я точно вспомнил, видел в книге по истории Германии. А что ещё она рассказывала?
Я улегся поудобнее и принялся вспоминать.
Харбин, эмигрантская семья. Барыня-раскрасавица, петербуржская неженка пошла работать телеграфной барышней. А барин все проигрывал-проматывал, и женщина у него была на стороне, из актерок, тоже русская. А дети - мальчик и девочка, и она, Пака, при них - воспитанница, найденыш. Где-то по дороге, сами от красных спасались - едва ноги унесли, а её подобрали, пожалели. Она - кореянка, так было на бумажке, пришпиленной к платьишку. Пак - это фамилия, но стали звать Пакой. Родителей и не искали - кого тут найдешь в круговерти. Стала она нянькой, горничной, прислугой за все. Господа её смерть как полюбили, доверяли, денег только не платили - откуда взять? Но она и без денег... Барыня как убивалась, когда расстаться пришлось господа уезжали в Австралию, дальше бежали от большевиков. А Пака оставалась - нужный документ выправить не успели, не ждали ведь беды!
Помню, с каким чувством вспоминал я этот рассказ: будто я его раньше слышал. Или читал. Старуха тоже будто читала - излагает как пописанному. Когда же доберется до семьи Дизенхоф, до Греты, до подруги её Зины Мареевой? Как вышло, что после гибели Зины паспорт её оказался у Маргариты и, главное, почему стала она выдавать себя за покойницу?
Вот заговорила о них - и снова мелодрама. Страсти, утраты, находки. Ей бы романы сочинять, этой Паке. Но, может, вся беда во мне? Это я сам не готов воспринимать информацию о людях и событиях, не имеющих непосредственного отношения к тому единственному, что занимает все мои помыслы? Нетерпелив, не расположен слушать, настроен скептически... Мне бы только узнать, где Павлик. Пока я здесь сижу, ему, может, моя помощь нужна...
...По рассказу Паки получалось так: когда началась война уже не гражданская, а великая отечественная, то семью старого Хельмута, тогда, впрочем, вовсе не старого - выслали в двадцать четыре часа из-под Одессы, как всех тамошних немцев. Жену его Эмму, сына Рудольфа и дочку Гизелу. И ещё сын родился в дороге, прямо в вагоне-теплушке, в самую жару - в вагоне людей как селедок в бочке, ни воды, ни чистой пеленки. И будто бы Эмма на третий день умерла в горячке, а новорожденного, которому судьба была последовать за ней, унесли в классный вагон, в котором ехала в эвакуацию молодая жена большого начальника с грудным ребенком, и она будто бы, прослышав о несчастье, послала проводника за младенцем.