Кожа Мукти Деви была цвета вареного картофеля, на руках проступали зеленоватые нитки вен. Из-за непрерывного поста она была настолько худой, что плечи ее выдавались вперед, а ключицы торчали как штанги, на которые можно было крюки навесить, при этом она совершенно не казалась измученной. Если уж на то пошло, создавалось впечатление, будто она находит мир местом в высшей степени занятным: это было видно по тому, как она сидит, скрестив ноги на хлопковом матрасике, и взирает на своих слушателей словно миниатюрное, забавляющееся происходящим божество. Заметив, что я оказался расплющенным между двумя или тремя крупными мужчинами во втором ряду, она окликнула меня и усадила подле себя со словами: «Правда, так гораздо удобнее? Всегда лучше смотреть людям в лицо, а не держаться к ним спиной». Речам приглашенных выступающих не было конца, и, когда я начал клевать носом, она склонилась ко мне и прошептала: «Знаешь, что я думаю о британском господстве? Я думаю, что самое лучшее, что можно сказать о лорде Клайве[36], – это то, что его уже нет в живых. Есть много хорошего в том, чтобы быть мертвым». И тут же, не теряя ни секунды, она прервала нудное изложение докладчиком своей точки зрения на выборы в провинциальное собрание колким замечанием, которое было встречено дружными аплодисментами. Когда она начала свою речь и я увидел, как собрание ее слушало – замерев в оцепенении, даже не дыша, – я своим детским умом как-то неотчетливо понял, какой поразительной притягательностью она обладала.
Ни мать, ни дедушка так и не сходили послушать Мукти Деви, так же как и не поддались отцовским увещеваниям перенять ее аскетичный образ жизни. Губы дады изгибались в насмешливой улыбке всякий раз, когда отец заговаривал о пользе самоограничения и спартанской диеты или о том, как важно состоятельным индийцам пожить недельку в трущобах. Сам отец почти ничем из перечисленного не занимался, арестован тоже никогда не был. Он жаловался на трудности борьбы за свободу, работая на то самое правительство, которое хотел свергнуть. Как еще он должен был зарабатывать на жизнь и обеспечивать свою семью? Вот не был бы он женат! Питался бы воздухом и посвятил всего себя правому делу.
Дада никогда не иронизировал по поводу того, как отец сражается за независимость, но один раз, всего один, он отозвался о нем, употребив слово «позёр». Не от большого ума я спросил отца, что оно значит.
– Позёр? – переспросил отец. – Твой дедушка назвал меня позёром? Действительно?
Дада нашелся не сразу:
– Мышкин сначала слышит что-то непонятное, а потом говорит что-то непонятное. Я назвал его фантазером, Мышкин просто ослышался.
Отец своего позёрства не оставлял: вставал до рассвета и с другими членами Общества отправлялся к реке. Мукти Деви, начинавшей путь с несколькими последователями из своего района, идти было неблизко. В руках они держали маленькие латунные кимвалы, которыми всю дорогу легонько ударяли друг в друга, распевая гимны и патриотические песни. Сквозь темный зной, в час, когда птицы еще не проснулись, шли они, минуя одну узкую улочку за другой. Из окрестных домов к ним ровными ручейками стекались люди до тех пор, пока Мукти Деви не оказывалась во главе небольшой процессии. Перезвон раздавался все громче и достигал своей высшей точки, когда шествие задерживалось у наших ворот: они ждали отца. Затем они направлялись мимо дома Дину к реке, звуки кимвал и песен постепенно отдалялись, а затем и вовсе пропадали. Проследовав вдоль берега до Хафизабаха, там, на другом краю города, они располагались на территории особняка наваба и в компании парочки его лошадей, щипавших травку неподалеку, около часа пели гимны и слушали речи Мукти Деви. Потом отец возвращался домой, где выпивал стакан чуть теплой воды с соком лимона и медом, пока я собирался в школу.
Мать никогда не сопровождала его в этих прогулках. Утром она подолгу оставалась в своей переносной кровати, на террасе: меж смятых простыней, в сари, сбитом в комок у колен, после ночи беспокойного из-за духоты сна она лежала под открытым небом, наполненным щебетом птиц и рассветным пением Бриджена Чачи. Просыпалась она, только когда он заканчивал свои утренние раги[37], а я бренчал велосипедным звонком перед отъездом в школу. Она до последнего цеплялась за остатки сна, сдаваясь только тогда, когда назойливое дребезжание звонка нельзя было больше игнорировать.
5
Берил де Зёте и Вальтер Шпис добирались с Бали до Мунтазира больше месяца. И хотя они планировали провести в городе только пару недель, а затем отправиться исследовать другие части страны, Берил заявила, что у нее было такое чувство, будто они даже не приступили к тому, что запланировали. По ее словам, такое с ними случалось всю дорогу, потому-то у них на поездку и ушло столько времени. Не думали, что задержатся на Яве, но остров их очаровал; в Батавии[38] у них голова пошла кругом от созерцания прекрасной архитектуры, походов по магазинам и встреч с друзьями, оставшимися у Вальтера еще с тех времен, когда он возглавлял там европейский оркестр султана. На корабле по пути в Сингапур они обзавелись знакомыми, которые настойчиво приглашали их погостить у себя несколько дней перед тем, как отправиться дальше, в Мадрас[39]. Так за время их путешествия происходило еще не единожды и в больших городах, и в маленьких деревушках.
– Почему бы не задержаться навсегда, если есть ради чего задержаться? Зачем оставаться лишнюю минуту, если есть ради чего уехать? – вопрошала Берил, и я знаю, что мать внимательно ее слушала, потому что наткнулся на эти слова, помещенные в кавычки, в ее блокноте.
Вальтеру Шпису не терпелось уехать из города: ему нужны были нетронутые пейзажи и сельские жители. Он говорил, что в городах чувствует себя неуютно, что тоскует там по девственной природе и простой жизни. Довольно скоро он обнаружил неподалеку деревеньку, куда уходил рисовать и где в итоге три дня прожил в мазанке с крестьянами. Как ему удавалось с ними объясняться – никому было не известно, но вернулся он с горящими зеленью полей глазами и наполовину законченной картиной, готовый хоть на следующей неделе вернуться обратно.
Он рассказал, что повстречал в деревне двух мужчин, в которых было что-то такое, что вызвало в его душе самый глубокий отклик. Расположившись на плетеной скамье[40] у своей хижины, они собирались было поесть, но, заметив его, усталого и сбившегося с пути, пригласили присесть к ним и пододвинули в его сторону блюдо с горячим пышным роти, на котором уже таял пузатый шарик белого масла. После долгой прогулки он был голоден и без промедления съел все, что ему предложили. Потом, уже когда увидел, насколько бедной была эта семья, он понял, что в тот день кто-то из них – скорее всего, женщина – остался по его вине без обеда. Никто ничего не сказал. Тем вечером они предложили ему еще два роти, маринованный огурец и несколько сырых луковиц и показали место во дворе, где он мог переночевать. Потрясенный их добротой, он оставил им все деньги, что нашлись у него в кармане, хоть и был уверен, что поступили они так не ради наживы. Он сказал, что эти двое напомнили ему жителей балийских деревень, кротких и тихих до такой степени, что иностранцы принимают скромность за невежество и считают их ни к чему не годными невеждами. А ведь нет ничего более далекого от правды. Это развитые, культурные и чуткие люди. С превосходным художественным и музыкальным вкусом.
– Я никогда не слышал их музыки, – признался дада.
Вальтер Шпис возбужденно подскочил на месте, пробежал пятерней по волосам и, помахивая трубкой, продолжил свой рассказ:
– Она не имеет себе равных. Когда я впервые оказался на Яве, мне довелось услышать выступление королевского гамелана[41] в Джокьякарте – началось все тихой, мерной капелью, потом наступил черед низких, рокочущих ударов гонга, столь глубоких, что они вызывали какую-то смутную тревогу. Попеременно чередуясь с ними, взволнованно переговаривались барабаны. Временами все затихало, но потом музыка возвращалась – капля за каплей – невесть откуда. Меня переполняла радость! Мне ничего не хотелось, только бы слушать эту музыку и узнать про нее как можно больше.