– Пора заняться ужином. Они воду уже набрали или еще нет? Сбегай, поищи Банно Диди.
Звякает ключами от буфета, как будто это совершенно обычный день. Как будто все последующие дни будут ровно такими же.
Иногда вечерами мать поет песню, которую услышала тем днем в Шантиникетане. Поет ее, только когда на крыше, кроме нас двоих, никого нет и (так она мне объясняет) только если небо похоже на игольницу с россыпью звезд, которых, по ее подсчетам, должно быть не менее двух тысяч двадцати двух. Это наша песня, моя и ее, объясняет она, и, если мне когда-нибудь будет грустно или страшно, я должен буду ее спеть. Когда я был поменьше, она подхватывала меня на руки и кружилась со мной, напевая, а сейчас порхает по темной крыше, раскинув руки, что птица в полете. За считаные секунды мать забывает, что я рядом.
Полны солнца и звезд небеса,
Вселенная эта взрывается жизнью,
А в середине этого – я!
Нашла себе местечко.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя.
В бесконечности времени
Вертится земля.
Приливами и отливами
Покачивается мир.
В своих венах, в бегущей по ним крови
Чувствую биение.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя.
Открыла уши,
Распахнула глаза,
Излила душу
На грудь земли.
Отыскала неведомое
В знакомом.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя
Под полными солнца и звезд небесами.
Дописав слова песни, я замираю, откладываю ручку. Это «шейфер» с широким пером; чернил им выпито немало, да и пальцев испачкано изрядно. Вспоминаю тот полдень в «Розарио и сыновьях» и задаюсь вопросом, не тогда ли все изменилось. Если бы у Вальтера Шписа не родился невероятный план найти девушку, которую он повстречал более чем за десять лет до этого, остались бы мои родители вместе? Жили бы, с трудом втискиваясь в рамки семейной жизни и притираясь друг к другу годами до тех пор, пока их разногласия не потеряли остроту и не сгладились? Так, похоже, происходит у большинства супружеских пар, с которыми мне приходится сталкиваться. Или крах их брака был неизбежен и был лишь вопросом времени?
Наклоняюсь, чтобы погладить двух лежащих у ног собак. Даже не просыпаясь, они с ворчанием отодвигаются – показывают, что им не нравится, когда тревожат их сон. Меня же они будят без всякого зазрения совести, и я снова размышляю о том, как им удалось надрессировать меня любить их даже больше за ту непосредственность, с которой они требуют от меня исполнения всех их желаний. По ночам они спят в моей постели, головой на подушке, иногда во сне скребут по мне лапами, иногда поскуливают. Я глажу их, пока они снова не погрузятся в сон. Больше я ни в ком не нуждаюсь. В компании своих животных я полон и всем доволен, с людьми у меня так не бывает. Они считают мою любовь к одиночеству чудачеством или лишним подтверждением моей жизненной неудачи, словно эти существа мне близки только потому, что я пережил чье-то предательство или так и не обрел любимого человека. Тяжело им объяснить, что тень дерева, которое я посадил много лет назад, или неудержимый азарт, с которым пес безуспешно пытается поймать бабочку, дает мне то, что человеческое общение дать не в состоянии.
Возможно, так происходит потому, что животные и деревья были в моей жизни с самого ее начала. Мы, конечно, держали коров, но моим самым первым и подчас единственным другом стала собака по кличке Рикки. Ее нашел мой дедушка, ну или она его нашла: на эту тему у них в последующие годы состоялось немало односторонних разговоров. Стоял холодный декабрь (мне тогда было три годика), когда на улице рядом с клиникой появился щенок: он играл сам с собой, гонялся за обрывками бумаг и за собственным хвостом-обрубком. В какой-то момент это желтовато-коричневое недоразумение прошмыгнуло в дверь теплой клиники. Дедушка поднял его на руки и отнес на задний двор с мыслью оставить его там. Посоветовался с Лизой Макнелли в надежде, что та предложит присмотреть за найденышем, но Лиза заявила, что ни за кем смотреть не будет: она зареклась держать собак после того, как умерла ее собственная. Лиза была лишь немногим старше моей матери, но времена были другие, и люди уже записали ее в безнадежные старые девы, которым полагалось быть признательными за любую компанию, даже собачью. «Ах, эта Лиза, – вздыхали родственники. – Все нос задирала. Теперь смешно даже, с небес – да на пыльную полку». Лиза говорила, что любит свою полку. На них только красивые вещи выставляют.
Непреклонность Лизы по отношению к полкам и щенкам рассеяла все сомнения. Дада принес щенка домой и сказал, что мы назовем его Рикки, в честь мангуста Киплинга. У меня потом были и другие собаки, но ни одна из них так сильно не расстраивалась из-за моего ухода и так бурно не радовалась моему возвращению, как она. Казалось, ею правил страх снова остаться одной на мостовой. Или, может, дело было в том, что собаки с самого детства понимают, что, если уж находишь друга, с ним нужно проводить каждую минуту своей жизни. К чему расставаться?
Мне отвратительна сама мысль о постоянном присутствии человеческой компании. Я так никогда и не женился. Слова Габриэля Оука, сказанные Батшебе[28], его романтическое обещание, для меня прозвучали угрозой: «И вечером у камина, стоит вам поднять глаза – я тут, рядом с вами, а стоит мне поднять глаза – вы тут, рядом со мной». Сорок лет назад была у меня женщина, которая хотела, чтобы я был рядом всякий раз, когда она поднимает глаза. Кадамбари. Была она такая не одна: мужчине не нужно особо стараться, чтобы его возжелали. В какой-то момент я перерос отца, оттопыренные уши, которые мать имела привычку прижимать к голове, волшебным образом перестали топорщиться, я получил степень, а потом и работу в Дели. Стало заметно, что, когда я приезжал домой на праздники, девушки вокруг неожиданно веселели, а их родители упорно приглашали меня к себе домой и расхваливали за то, что пошел в деда. «Эх, старый доктор Розарио, какой ум, какая сметка, а профиль-то какой великолепный, – говорили они. – Прожить бы ему еще лет двадцать! Одно утешение: ты, Мышкин, прямо вылитый дед». Я знал, что это даже близко не так, но в ту пору по своему легкомыслию как-то не задумывался, что ими движет.
Вчера ночью, возможно из-за того, что накануне поворошил хорошенько память, я проснулся ото сна, где был с Кадамбари, и снова ощутил внутри ее тяжелый, темный запах. В Дели она приходила ко мне по ночам, когда ее родители думали, что она тихо-мирно спит в своей постели. Входила, запирала дверь, сбрасывала сари, пуговка за пуговкой расстегивала блузку, высвобождалась из нижней юбки и вставала у двери. Так, в свете лампы, обнаженная и торжественная, она позволяла мне полюбоваться ею еще до того, как мы произнесем хоть слово. По ее настоянию лампа была масляной. Никакого электрического освещения.
Проснувшись вчера ото сна, я снова прикрыл глаза, чтобы еще на несколько секунд удержать перед собой ее светящееся, напряженное, словно от боли, лицо, взлохмаченные волосы. «Не останавливайся. Никогда не останавливайся», – шептала она в моем сне.
Я включил свет.
4
Судя по всему, Вальтер Шпис пришел в наш дом вскорости после своего первого визита в клинику. Не помню, что сказала или сделала моя мать, когда снова увидела его после стольких лет, – может статься, я не присутствовал при их встрече. Помню только женщину, с которой он обычно наведывался к нам домой, и то, как она прогуливалась по нашему саду. Помню, как она склоняла голову, чтобы понюхать цветы, как с радостным вскриком бросилась к павлину, прогуливающемуся по соседней стене, как сорвала зеленое манго с низко висящей ветки. Все манго в саду я считал своей личной собственностью, которой мог распоряжаться так, как мне заблагорассудится. Долгими жаркими днями мы с Голаком, вооружившись рогатками, охраняли плоды от обезьян. По какому праву кто-то срывал их, не испросив у меня разрешения? Поначалу я протестовать побоялся, – в конце концов, она была англичанкой, – но в итоге не смог сдержать возмущения и заявил: