Но продать квартиру они все-таки не успели.
Последнюю надежду Аня сторговала у отставного десантного полковника, который фильтровал кровь своих пациентов, кувыркая их в центрифуге; Юрка выдержал всего один запуск (задаток, по обыкновению, остался у целителя), после чего свалился в затяжное пике, из коего выходил уже не на "девятке", а на каких-то аптечных пузырьках, прекрасно разбираясь во всех действующих веществах, - Вите запомнились только барбитураты. Этот бред продолжался и днем, и ночью, только ночью он становился еще более ирреальным, уже не допускавшим и даже не требовавшим какого-либо понимания. Зачем-то Юрку снова нельзя было выпускать, ибо после этого весь курс "лечения" пришлось бы начинать заново, - не говоря уже о том, что в таком состоянии Юрка наверняка угодил бы в милицию, где его наверняка изувечили бы. Он и здесь давно бы уже выломал замок - он уже вышибал обугленную дверь алкоголика, - да только старший брат пожертвовал от своей фирмы стальную дверь, предупредив, что это первая и последняя его жертва: "Если бы вы его выгнали, у него еще был бы шанс спастись, а так он сначала сожрет вас, а потом уже и себя". Но Аня и на самые слабые намеки сразу обреченно замыкалась: "Я не смогу жить, зная, что он где-то пропадает. Я помню, однажды я всю ночь ждала его, вслушивалась в ночные звуки и поняла: я не смогу жить, не зная, где он и что с ним. Я же тебе говорю: спасайся сам, ты еще можешь спастись!"
Старший сын мудро устранился и по крайней мере больше не учил жить, но поставленная им дверь надежно держала их троих в общей клетке. Однако при всей замученности Витя тем не менее не добирался до последней потерянности, как бывало раньше: несгибаемый зверь, уходивший в самую глубину, продолжал напоминать оттуда: не психуй, сегодня ничего не решается - таких ночей было много и еще будет много (если, конечно, ты ничего не предпримешь). И когда наступала Витина очередь отдыхать на кухне (на комкастом старом одеяле, головой под закопченным снизу, словно какой-нибудь грот, кухонным столиком), он уже не кидался на каждый грохот или вскрик: ничего ценного там разбить уже давно нельзя, а Аня должна прочувствовать, с каким безнадежным чудовищем имеет дело,- может быть, в этом и ее единственный шанс на спасение. Не надо лишать ее этого шанса, напоминал завладевший его душой, не теряющий головы (рациональный, сказал бы Витя, обладай он склонностью к философствованиям) зверь, и Вите порой удавалось даже видеть недолгие сны - в одном он плыл на катере по морю из зеленого желе, распарывая его до самого дна, причем желе так разворачивалось за кормой, как будто катер расстегивал невидимую молнию, - и когда Витя пробуждался от упавшего в комнате стула или от собственной тревоги, зверь сразу же обращал его внимание на главное: вот видишь, серпы в глазах уже померкли, посверкивают только отдельные искорки, как от бракованной спички, а тебе ведь велено не нервничать и высыпаться если с тобой случится новый приступ, ты ей окажешь этим плохую услугу, ты должен беречь себя даже и для нее.
С помощью хладнокровного рассудительного зверя Витя тоже проделал очень серьезный путь к выдержке и рассудительности. Когда-то из командировки он позвонил Ане узнать, как они там с Юркой. "Все хорошо", - ответила она, но в спокойствии в ее голосе ему почудилось что-то чрезмерное. И спазм страха под ложечкой оказался такой силы, что его вывернуло прямо в переговорной будке, - уж тетка орала, орала... Но и это надо было пережить и забыть. И Вите по-прежнему казалось постыдным помнить о такой пошлости, как здоровье, однако хладнокровный зверь настаивал на своем и как в воду глядел. Когда настала Витина очередь приглядывать за Юркой, он прилег на свою зимнюю куртку под темной махиной облупленного шкафа покойного пьяницы: на раскладушке за шкафом он бы потерял из виду диван, на котором предавался безумию его некогда до безумия любимый сын, но и на куртке Витя все-таки пользовался каждой минутой, чтобы подержать глаза закрытыми, не дать бегущим серпам дойти до белого каления. Что он там затих? В отсветах каких-то городских зарев, достигавших и сюда, на седьмой этаж, было видно, что Юрка прижигает руки огоньком сигареты. В былые времена Витя бросился бы ему препятствовать, а теперь только представил, какие будут ранки через пару дней - голые и розовые, - и снова прикрыл глаза. И, может быть, напрасно: его хладнокровный советник не сообразил, что Юрку может привести в раздражение равнодушие к его страданиям, и позволил ему не только прикрыть глаза, но даже отключиться.
...Он бродил по какому-то роскошному дворцу - отовсюду бросались в глаза точеные камины, резные мраморы, переливающиеся мозаики, но куда бы Витя ни повернул, он неизбежно попадал на кухню - огромную, с множеством плит и котлов, с сонмищем колдующих над ними поваров в высоких, как боярские шапки, крахмальных колпаках. Сквозь кухню Витя пройти не решался, потому что был в зимнем пальто, он поворачивал назад и оказывался на другой кухне. Наконец он выбрался на роскошную мраморную лестницу, которую усердно драила швабрами целая бригада синих уборщиц. Витя с облегчением пустился было по ступенькам вниз, но с содроганием увидел, что по мраморным уступам стекают косы длинных шевелящихся макарон...
- А ну, гни ключ! - С хамским рыком Юрка грубо тряхнул его за плечо, и Витю от макушки до пяток как будто шибануло током. Он выгнулся, словно хотел подняться на гимнастический мост, и больше ничего не помнил. Он бы даже и не знал, что ему было что помнить, если бы, очнувшись, не увидел склонившуюся над ним Аню, все отчетливее проступающую в привычный полумрак из тающей в глазах черноты. Света она не зажигала, как будто страшась увидеть картину во всем ее ужасе и безобразии. Витенька, Витенька, всхлипывала она, ты меня слышишь, и только тогда до него дошло: был припадок. Первым делом он в страхе схватился за штаны - фф-ух, сухие. Все в порядке, я тебя вижу, как можно более ласково обратился он к Ане и с тревогой спросил: "А что со мной было?" - "Ты весь трясся и всхрапывал, как лошадь". Как лошадь... Стыдно все-таки. "Тебе было противно?" - робко спросил он, и она ответила вполголоса, но с таким пылом, что он усомнился в ее трезвости: "Как мне могло быть противно - ведь ты же мой милый мальчуган. Мне только было очень страшно".