Введенный в кухню, Витя старался не рассматривать изнанку Аниной жизни, пускай и обожаемой, пускай и рождающей лишь благоговение перед ее подвигом. И все же его внимание само собой пало на никогда не виданный в кухнях круглый стол, требовавший простора и обретший простор. А черная, в могучих прожилках, резная крепость заставила его утратить контроль даже, по-видимому, и за выражением лица.
- Этот дубовый буфет всех приводит в оторопь, - с улыбкой прочла его чувства Аня (да-а... в этом бастионе и вправду могли бы разместиться и школьный, и институтский буфет, вместе взятые). - Папа говорил, что нас всех отсюда вынесут, а он останется стоять, как Александровская колонна. И действительно, мы после папиной смерти хотели его продать, - уже немного поникшим голосом прибавила она, - деньги были нужны, папа как будто нарочно не хотел ничего копить... В Китае половину командировочных потратил на какой-то супераристократический чай, его раньше только мандарины пили, а теперь только члены Цека, - оказалось, в рот невозможно взять... Так бригада грузчиков не смогла его с места сдвинуть - я имею в виду буфет. Они хотели послать за добавкой - я хочу сказать, за подмогой, но я решила, что это знак судьбы. Может быть, папе было бы приятно, что его пророчество сбылось.
Витя со сделавшимся уже привычным погрустневшим выражением опустил глаза, которые тут же притянула к себе сахарница из поседелого, стершегося, как старинная монета, металла, на котором были отчеканены скрещенные якоря. У таких же истершихся щипчиков для рафинада были хваталки в форме раковин. "Гардемарин..." - вспомнилось ему.
Аня стройно подпоясалась чистеньким, но очень обыкновенным (подвиг, подвиг!) передником, расторопно и умело (подвиг, подвиг!) напустила воды в такую же, да не такую, как у Вити дома, эмалированную кастрюльку, поставила ее на газ (даже этот колеблющийся подводный цветок здесь был другим), присела в миллион раз грациознее любой фигуристки, добыла из холодильника совершенно заурядные с виду сосиски - Витя изнывал от благодарности и неловкости. Он сунулся было помогать, но она остановила его почти торжественно:
- Не нужно. Я однажды увидела, как папа утром сам себе варит сосиски... рукавом снимает горячую крышку... и дала себе клятву, что с моим мужем я не допущу ничего подобного.
Витя как будто закувыркался с лестницы: он ведь не был ее мужем, у них и близко к тому разговоров не было - и похолодел от ужаса, что она прочтет эту подлую, унизительную для нее мысль по его лицу. Да он что же, да он, конечно!..
Тем не менее факт остается фактом - врата блистательного города открылись ему раньше, чем его впервые посетил хотя бы проблеск мысли, а не рискнуть ли ему в них постучаться.
Чтобы скрыть ошеломленность, Витя прыгающими пальцами взял с круглой плахи стола оплетенную китайскими драконами чайную чашку, успевшую-таки поразить его своей невесомостью яичной скорлупы, и принялся изучать ее с дотошностью археолога.
- Костяной фарфор, - с полной простотой (может, она вовсе ничего такого и не имела в виду?..) пояснила Аня. - Папа привез из Китая. Он маме отовсюду привозил фарфор, он знал, что она любит фарфор. Но приехал уже подшофе "простились с мужиками" в аэропорту. Мама заметила и - замолчала. Он преувеличенно хлопочет, подлизывается - мама безмолвствует... но ты понимаешь, - внезапный взгляд в самую его душу, - что я никому никогда этого не рассказывала и не расскажу? - ("Конечно, конечно", - в ответные кивания Витя вложил всю свою проникновенность.) - Так и вот, извлекает он наконец этот сервиз - мама царственно молчит, отвернувшись к окну, - Анна Ахматова! - (Это имя Витя прежде слышал краем уха.) - Папа взял одну чашку и бац ее об пол - ах ты, черт, уронил!.. Мама ни звука. Он бац блюдце - ах я раззява!.. Мама каменеет. И он берет одну чашку за другой, сокрушается и грохает. Пока я его за руки не схватила. Вот так у нас две эти чашки остались и к ним три блюдечка.
Она явно гордилась папиным норовом, и Витя поник головой.
- Я бы так не смог... - расстроенно признался он.
- А тебе и не придется. Женщина должна понимать, что, когда мужчина ей что-то дарит - фарфор, цветы, какую-нибудь тряпку, он всегда делает то, что считает бессмысленным. И мы должны ценить это выше всего - когда человек ради тебя отказывается от своего здравого смысла.
Нет, все-таки, когда она говорила о муже, она имела в виду определенно...
У Вити голова шла кругом. Относительно пришел в себя он лишь года через два. И то сказать: если бы кто угодно из нас открыл дверь в подъезд, где живет девушка, которую он боготворит, но еще не любит, и оказался в невообразимо прекрасном городе, - что бы он почувствовал - восторг или ошеломление? А тут еще пушки с пристани палят, и во главе пышной свиты приветствовать его выходит принцесса, в которой - да уж не сошел ли он с ума?.. - счастливец узнает ту самую девушку, о коей не смел и мечтать, и слышит, что королевская дочь назначена ему в жены...
Можно ведь рехнуться от такого?
А чуть придешь в себя, то есть чуточку привыкнешь повторяющийся бред считать новой реальностью, как до тебя дойдет, что обрести новую, ослепительную жизнь тебе удастся лишь ценой отказа от прежней. В которой тысячи пустяков при угрозе их утратить немедленно наполнятся трогательнейшей прелестью - и сильные материнские ладошки на висках, и недовольный отцовский кашель, и партия в шахматы с забредшим, благодушно поддатым Юркой, и репьи с лопухами в теснимых бетонными комодищами пампасах, и разложенные заготовочки для абсолютно небывалой конструкции электрического замка, подобно верному сторожевому псу, клацающего зубами в ответ на специальный хозяйский свист, и... В том-то и дело, что, если прогретую теплом твоей жизни дребедень ты можешь оторвать от себя без всякой боли, значит, ты не теплокровный человек, а хладнокровный аллигатор.
А ведь в дивном новом мире и удовольствия превращаются в испытания - в экзамены: вечеринка становится приемом делегации, знакомство с приятными людьми оборачивается выстраиванием отношений с членами королевского дома... Экзамен же остается экзаменом, пускай и сдаешь его симпатичнейшим людям, среди которых не попадается даже некрасивые - некрасивость-то, оказывается, всегда намек на какую-то грубость, то есть жестокость: безобразия и вправду бывают только душевные. У Ани была одна глуховатая троюродная тетушка, которая, чтобы лучше слышать, оттягивала себе уши, обретая сходство с летучей мышкой, - и ничего, можно сказать, даже мило. А уж старшая Анина сестра, унаследовавшая отцовский раздавленный нос, своей значительностью производила на Витю впечатление почти красавицы, внушая особое почтение крупным обтянутым корпусом. "Вы, - (еще и это "вы"!), - прежде чем что-то сказать, всегда смотрите на свою суженую, - с покровительственным сочувствием сказала она Вите, оказавшись с ним в каком-то доверительном уголке. - А человек должен уметь жить один. Потому что в самые тяжелые минуты он неизбежно остается один". - "Вы, наверно, давно живете одна?" - с почтительным сочувствием спросил Витя и, заалев, метнулся глазами в поисках Ани, чтобы проверить, поправимую ли бестактность он сморозил, но собеседница ответила охотно: "Если это можно назвать жизнью".