товарищ все добивался его, чтобы он посмотрел его философские сочи-
нения. Ну, в конце концов, он взял, посмотрел, и когда тот пришел к нему
и робким голосом спросил: «Ну что? Что вы можете сказать о моей рабо-
те?», тот совершенно спокойно, глядя ему прямо в глаза, сказал: «Ну я,
вообще-то, такой … не читаю». Вообще совершенно классно! Все тихо,
спокойно, не повышая голоса. Все все поняли. Больше никто не приста-
вал. Но это надо уметь. Ну вот если бы это сказал Юра, на него бы чело-
век очень обиделся… Ну просто человек настолько уникальный, само-
бытный, что ничего похожего нет! Он потом сказал, что это было сказано
в плане чисто жанрового определения с такой же интонацией, как если бы
он сказал: «Я пьес не читаю вообще».
Е. Ш.: Юрий Павлович Казаков – это продолжение традиций рус-
ской прозы?
241
М. Н.: Юрий Павлович Казаков – просто русская проза. Военная
проза стоит несколько особняком, поскольку здесь есть то, что удержи-
вает на хорошем уровне любое прозаическое произведение: судьба че-
ловеческая и судьба народная. Все совпало. Вот существует «Василий
Тёркин», про которого Бунин сказал, что это гениально. Но жанрового
определения «Василию Тёркину» я дать не могу; это, конечно, не поэма.
Что это такое? – это просто «Василий Тёркин». Военная литература стоит
как бы особняком. Я к ней всегда хорошо относилась. Там есть интерес-
ные вещи. Отношение к природе, к врагу, к отечеству – все в ней есть.
Эти главные магистральные линии русской литературы совпали в ней.
Единственное, что особняком стоит – «Повесть о настоящем человеке»,
потому что это вещь, сделанная на заказ, на потребу. Она сработала, в ос-
нове ее лежит жизненная правда, но она стоит особняком. Или, допустим,
такая вещь, как «Молодая гвардия», когда сказали Фадееву усилить роль
коммунистической партии. Он берет и усиливает. Вот это трудно понять,
хотя само по себе, когда шестнадцатилетние дети принимают мучениче-
скую смерть, это совершенно достаточно для того, чтобы получилась хо-
рошая книга.
Что касается послевоенной литературы… Такие книги давно забы-
ли. Я не верю, что силу духа поддерживают такие вещи. Что касается
«Белой березы», ну это такая придуманная вещь… Заметьте еще, что по-
сле войны начали заново издавать русскую и зарубежную классическую
прозу. Но я не осуждаю послевоенную прозу и такие вещи, как, скажем,
«Товарищ Анна»: было полно одиноких баб, которые хотели читать про
женскую судьбу. Там ведь было про человеческие отношения: про лю-
бовь, про семейную жизнь… Ничего такого бесчеловечного, никакой во-
пиющей пошлости или подлости там не было. Это было просто… да про-
сто не Лев Толстой и не Достоевский.
Что касается Гроссмана, я о его книге даже говорить не буду, она для
меня отпала от корпуса военной литературы, так как была написана на-
много позже, когда общественное мнение начало меняться: поначалу, ког-
да магия победы держалась, на человеческие отношения смотрели сквозь
это, а потом это все изменилось. Люди, которые родились после войны,
на это смотрели по-другому. Заметьте, это они начали читать Евтушенко
и Вознесенского, а не мы. Мы понимали, что они выполняют другую ра-
боту. Мы чувствовали разницу между этим и, скажем, Тютчевым, Пуш-
киным, Лермонтовым… За нами была война и победа, а за ними – не
была. Они ждали перемен и по ним страдали. Жизнь тогда была сильно
не такая, какой нам ее сейчас описывают. Это была жизнь, наполненная
смыслом, любовью, хлопотами, заботами. Да, она происходила в жесто-
242
чайших условиях, но вовсе не каждая минута ее была наполнена идеоло-
гическим смыслом. И то, что я люблю Петю или Колю, для меня всегда
было важнее, чем то, что сказали на съезде партии. Это жизнь. Жизнь
всегда побеждает. Когда я, например, читаю «Кысь» Татьяны Толстой –
ну не знаю. Это никакая не доблесть – оплевать то, что давно побежде-
но и отмерло. В той жизни какие-то жизненные пределы и высоты были
ничуть не ниже, чем в нынешней. Предел человеческой любви, муже-
ства, доблести и терпения был гораздо выше. Те люди были нацелены на
то, чтобы жить, растить детей. Помните, я про занавески рассказывала?
Бабы встали на смертный бой, чтоб наполнить жизнь красотой. А потом
это все было объявлено пошлостью и осмеяно. Напряжение жизни было
ничуть не меньше. То же самое касалось чтения – всегда, во все времена:
и во времена Гомера, и тогда, и сейчас были люди, которые различали
плохую литературу и хорошую.
Что касается Юрия Казакова, это очень хорошая классическая рус-
ская проза, но это, товарищи, рассказы. Я считаю, что его можно спокой-
но упоминать рядом с Буниным. К тому же он, вне всякого сомнения, лю-
бит то, о чем пишет. Он обо всем пишет очень деликатно… Нет, писатель
очень хороший, что тут скажешь. Все это очень хорошо читать, потому
что это писал наш человек про нашу землю. И мне это очень нравится.
Ю. К.: Теперь, может быть, о Симонове? О прозе его?
М. Н.: Когда Симонов написал «Живые и мертвые», это читалось
просто нарасхват по той простой причине, что наш читатель был приучен
к тому, что в литературе можно вычитать что-то такое, что тебе не скажут.
Он описал начало войны: это же безумный ужас. Наверное, правильно,
что об этом никто не говорил в сорок втором, в сорок третьем… Навер-
ное, правильно. Потому что когда тебе приходит извещение, что муж
твой или сын без вести пропал… Притом наше отступление и бегство
было ужасным. К тому времени, как объявили войну, мы уже четыре часа
вели бой. Да почитайте у Жукова… Какого ранга была рассеянность! Те-
перь мы, понимаете, можем все это объяснить. Скажем, такие командар-
мы, как Ворошилов и Будённый, красные кавалеристы, совершенно были
не приспособлены воевать в условиях этой войны. Отступали мы очень
быстро, сдали все… Но в это же самое время была Брестская крепость.
Но именно в это время была допущена блокада Ленинграда… А в целом
растерянность была полная, да… Это потом мы научились воевать, и во-
евали просто классно! Про некоторые операции – просто наслаждение
читать, как это все было задумано.
Что касается Симонова, люди привыкли ему доверять: «Жди меня,
и я вернусь…», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…» – это все
243
было известно, это учили в школе. Но тогда еще не были известны под-
робности, которые наши пишущие товарищи должны учитывать. Скажем,
как он снимал посвящения, потому что разлюбил. Мелочный, дурацкий
поступок. То, что он хорошо относился к Сталину, это принимали, а то,
что снял посвящения, – не простили. Это нехорошо.
Но сейчас его книга к числу читаемых не относится. Несмотря на то,
что военная тема до сих пор востребована. А «Живые и мертвые» – это
мы все знаем.
Ю. К.: А Владимир Богомолов?..
М. Н.: Ну, Богомолов что сделал? Он, с одной стороны, обладал уни-
кальным материалом, но из него получился действительно очень хоро-
ший писатель, который все это смог выстроить, удержать. У него есть
рассказ про солдата, который стоит несколько часов под дождем и не име-
ет права пошевелиться, он уже потерял счет времени… И потом выходит
девочка, ребенок, и вот она там кружится, играет, а потом вбегает в дом.
И ему без нее стало скучно. Ну, это просто очень хорошо! Вот война,
а вот человеческая душа. Таких вещей, кстати, у него очень много, он во-
обще это делать умеет.
Ю. К.: Богомолов, Воробьёв – да, хорошие писатели. Кондратьев…