Великий кинолюб тут же собрал все правительство и начальство кинофикации.
В зале стояла гробовая тишина, а вождь все не появлялся. Затем он возник, как маг в цирке. И все встали.
-- Садитесь. Садитесь. -- Сказал великий кормчий. И это звучало пророчески: через год-два половина этого зала исчезла. -- А вы постойте. -Подошел он к министру культуры Поликарпову.
Тому самому Поликарпову, который накануне докладывал ему, что большинство писателей -- враги народа. Мудрейший тогда, подумав, сказал:
-- Послушай, Поликарпов, где я тебе возьму других писателей?
Так вот, сейчас вождь подошел к вытянувшемуся по струнке министру культуры.
-- Какая била необходимость, -- произнес он медленно, -- випускать Жуковского без разрешения товарища Сталина?
Поликарпов хотел уже сказать, что было указание на то товарища Молотова, но, посмотрев на Вячеслава Михайловича, понял, что это будет его последний доклад, и выпалил:
-- Иосиф Виссарионович! Мы тут собрались, обсудили и решили, что можно показывать.
Перед притихшим залом Сталин долго топал своими блестящими, как пенсне у Берии, сапожищами. Потом подошел к Поликарпову, взялся за верхнюю пуговицу его штатского кителя и, то ли повторил за министром, то ли спросил:
-- Собрались!?
И опять стал топать перед затаившим дыхание залом. Через десять минут он снова подошел к Поликарпову, который, только благодаря могучей воле стойкого большевика, не падал в обморок. Взявшись за пуговицу пониже верхней, вождь произнес:
-- Посовещались!?
И новая трагическая пауза затянулась на десять минут. После нее он подошел к постаревшему за эти минуты министру. Бедный враг большинства советских писателей уже видел себя по ту сторону колючей проволоки, но держался. Покрутив третью сверху пуговицу, будто он был родом из Одессы, а не из Гори, Сталин, как-то странно улыбаясь одними усами, снова спросил:
-- И решили?!
Он посмотрел в налитые кровью глаза Поликарпова, выждал еще несколько минут и затем таким голосом, будто внезапно принял решение отменить казнь, добавил:
-- И правильно решили!
Зал облегченно вздохнул. Под этот вздох вождь так же неожиданно, как появился, исчез.
Да, хозяин любил кино. Поэтому и отобрали у побежденных сотни этих замечательных трофейных фильмов, которые были нашими университетами.
Фильмов появилось много, но копий их не хватало, и кинотеатры, расположенные рядом, крутили одну картину, которую по частям переносили туда-сюда перебежчики. В кинотеатре имени Горького перебежчиком работал я.
Это была замечательная работа с большими привилегиями. Детей до шестнадцати лет на многие картины не пускали. А для меня и моих друзей, не достигших половой зрелости, этого запрета не существовало. Когда у меня был свободный день, мы занимали весь первый ряд и по блату смотрели четыре сеанса подряд одну и ту же картину, заранее зная, что через секунду произойдет на экране. Как Иосиф Виссарионович Молотова, мы толкали друг друга в бок:
-- Сейчас он ее поцелует.
Я лучше других знал, что случится дальше, потому что видел уже все это в окошко аппаратной.
В большом зале кино показывал механик Билли Бонс. Он не обижался на свою кликуху. Его имени никто не знал. Мне казалось, что он и сам забыл его. Прозвище свое он получил за то, что у него был один глаз.
-- Иди сюда, байструк. -- Уступал он мне место у окошка в зал. -- Ты только посмотри, как они любят друг друга. Так не бывает.
И я на две минуты растворялся в другой жизни.
-- Лорды, вы на коленях?
-- А вы разве нет, сэр?
-- Никогда, мадам.
Я помнил каждое движение трагической английской королевы. Вот она всходит на эшафот и поднимает к небу руки.
Ком в горле перекрывает мое дыхание. Но пора бежать -- Билли Бонс перемотал две части. И глотая мокрый, студеный ветер, я бегу по Театральному переулку. Ладонь моя сжимает ледяную ручку железного ящика. Отстает подошва на правом ботинке. Носок уже влажный, хотя я обхожу лужи, которые паутинятся первым льдом. Я давно вырос из своего бушлата, и он больше холодит меня, чем греет.
И вот распахиваются двери второй аппаратной. Я жмурюсь от яркого света, от пахнущего кинолентой и жженным углем тепла, от механика Вали в летнем, обтягивающем ее тело, ситцевом платье. Как она похожа на Марию Стюарт. Неужели она под платьем тоже голая? Мне стыдно об этом думать, но я думаю.
-- Иди, иди сюда быстрее! -- захлебывается она словами.
-- Ее сейчас убьют. Вот дура! Зачем она приехала обратно в Англию.
И мы смотрим в квадратный проем. Головы наши рядом. Я чувствую, как пульсирует жилка на ее виске. Я знаю, что сейчас набросят мешок на голову Марии, и счастлив, потому что наши с Валей головы тоже в этом мешке.
Трофейные фильмы -- праздник моей памяти. Вторая линия судьбы моего взрослого детства. Это все происходило и со мной -- жизнь Рембранта, путешествие Марко Поло, грезы Шумана, прыжки Тарзана и песни Марики Рок.
-- Смотри! -- орет Билли Бонс. -- Этот фраер хочет унизить Штрауса. Еле-еле фоц, а туда же.
-- Скорее! Скорее! -- зовет меня Валя. -- Сейчас они встретятся на мосту Вотерлоо. Она из-за нужды стала проституткой, но он ее все равно любит.
Я, действительно, перебежчик. Я перебегаю из одной жизни в другую. Утром я писал обнаженную Саскию, а вечером был одиноким Бетховином. Завтра я буду Робин Гудом. Я несу коробку с кинолентами и раскачиваюсь, подражая походке английского разбойника.
-- Вон тот с бородой Шуберт. Он сейчас пишет Аве Марию.
Как все неслучайно. Надо же, Аве Мария Шуберта. Музыка из буржуазного фильма.
-- Быстрее, быстрее! Смотри, дерутся матросы. Под мозолями на ладонях, натертыми ручкой железного ящика, линии судьбы раздваивались. Одна означала бесцветную, озябшую жизнь на сквозняке послевоенного города. А вторая показывала, хотя и трагическую, но яркую и значительную судьбу.
Вот я бегу по первому мокрому снегу зимнего переулка. Скорее -- туда, где растут пальмы, где белый лимузин скользит вдоль морского прибоя. Какое наслаждение заглядывать в этот мир. А может быть, все наоборот, я живу не здесь и оттуда заглядываю сюда, в тусклую жизнь, придуманную скучными режиссерами.