Таким образом, подзорная труба способствует как постижению отдельного человека, так и углубляющемуся непониманию того, что значит быть человеком. Расторгая привычные взаимосвязи и открывая взаимосвязи действительные, она, собственно, заменяет гения или по крайней мере является предварительной ступенькой к этому. Может быть, именно поэтому и рекомендовать ее излишне. Ведь пользуются же люди биноклем даже в театре для того, чтобы увеличить иллюзию или чтобы посмотреть в антракте, кто присутствует, причем ищут они не незнакомое, а знакомых.
ЗДЕСЬ ТАК КРАСИВО!
Есть много людей, которые живут увеселительными поездками по знаменитым местам. Они пьют пиво на гостиничных террасах, и если они при этом знакомятся с приятными людьми, то заранее радуются будущим воспоминаниям. В последний день они отправляются в ближайший писчебумажный магазин и покупают открытки с видами и потом покупают еще и у кельнера открытки с видами. Открытки, покупаемые этими людьми, во всем мире похожи друг на друга. Они раскрашены: деревья и луга ядовито-зеленые, небо пронзительно-голубое, скалы серые и красные, дома имеют прямо-таки болезненный рельеф, словно в любую минуту могут завалиться; краска настолько яркая, что обычно на оборотной стороне узенькой полоской проступают ее контуры. Если бы мир так и выглядел, в самом деле ничего лучшего нельзя было бы сделать, как наклеить на него марку и бросить в почтовый ящик. На этих открытках эти люди пишут: "Здесь неописуемо красиво", или "Здесь изумительно", или "Жаль, что ты не можешь вместе со мной видеть это великолепие". Иногда они пишут также: "Ты не можешь себе представить, как здесь красиво!" или "Как мы здесь наслаждаемся!"
Но этих людей нужно правильно понять! Они очень радуются, что путешествуют и видят так много красивых вещей, которых другие видеть не могут; но видеть эти вещи им тягостно и мучительно. Если какая-нибудь башня выше других башен, какая-нибудь пропасть глубже обычных пропастей или какая-нибудь знаменитая картина особенно велика или мала, это еще приемлемо, это отличие можно зафиксировать, о нем можно рассказать, поэтому они всегда стремятся признать какой-нибудь знаменитый дворец особенно большим или особенно древним, а из ландшафтов предпочитают дикие. Если бы только удалось их обмануть в отношении транспортного расписания, гостиничных цен и униформ (но как раз это-то и не удается никогда!) и неожиданно водрузить на какую-нибудь скалу в Саксонской Швейцарии, им можно было бы внушить настоящий маттерхорнский ужас, ибо и в Саксонии достаточно головокружительно. Но если что-то не высоко, глубоко, мало, велико, ослепительно, если что-то не есть нечто, а просто красиво, тогда они словно давятся большим, непрожеванным куском, который становится поперек горла, который слишком мягок, чтобы заставить задохнуться, и слишком неподатлив, чтобы можно было произнести хоть слово. Так возникают охи и ахи мучительные звуки удушья. Не очень-то приятно залезать себе пальцами в горло; а лучшему способу извлечь слова изо рта не научились. Смеяться над этим несправедливо. Эти возгласы выражают очень болезненную подавленность.
У опытных художественных обозревателей есть для этого совершенно особые приемы, о которых, разумеется, тоже можно было бы сказать немало; но это завело бы, пожалуй, слишком далеко. Впрочем, несмотря на всю подавленность, неиспорченные люди испытывают и честную радость, когда могут осматривать что-то, признанное прекрасным. Эта радость имеет удивительные градации. В ней содержится, например, такая же гордость, с какой человек рассказывает, будто он проходил мимо банка как раз в тот самый час, когда оттуда бежал знаменитый жулик X; иных людей осчастливливает посещение города, где в течение восьми дней находился Гете, или знакомство с двоюродным братом дамы, первой переплывшей Ла-Манш; есть даже люди, считающие чем-то особенным уже то, что они живут в столь великое время. Речь всегда, кажется, идет о каком-нибудь "при-том-присутствовал", но слишком общедоступным это не должно быть, оно должно иметь налет индивидуальной избранности. Ведь сколько бы люди ни лгали, утверждая, будто они совершенно удовлетворены своей деятельностью, им доставляют детскую радость личные переживания и та невыразимая значимость, которую они благодаря им приобретают. Их волнует "личная причастность", и это совсем особое дело. "Он как раз разговаривал со мною и вдруг поскользнулся и сломал себе ногу!..." - когда они могут сказать нечто подобное, они чувствуют себя так, словно за большим голубым окном с воздушными гардинами кто-то долго стоял и смотрел на них.
Трудно поверить, но люди в самом деле большей частью только поэтому и едут в те места, открытки с изображением которых покупают, что само по себе совершенно непонятно, поскольку ведь гораздо проще заказать их. И потому эти открытки должны быть непременно и сверхнатурально красивы; если они когда-нибудь станут натуральными, человечество что-то утратит. "Вот как все это, очевидно, выглядит", - говорят, с недоверием рассматривая их; а потом внизу пишут: "Ты не можешь себе представить, как это красиво!" - тот же оборот, с которым один мужчина доверительно обращается к другому: "Ты не можешь себе представить, как она меня любит..."
КТО ТЕБЯ, ПРЕКРАСНЫЙ ЛЕС..?
Когда очень жарко и видишь лес, начинаешь петь: "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил там так высоко?" Это происходит с автоматической обязательностью и относится к рефлекторным движениям немецкого организма. Чем бессильнее набрякший от жары язык тычется во все уголки рта и чем более похожей на акулью шкуру становится глотка, тем с большим чувством они собирают все силы для музыкального финиша и заверяют, будто будут петь хвалу создателю, пока не смолкнут окончательно. Эта песня поется со всей непреклонностью того прекраснодушия, которое за все страдания будет вознаграждено утолением жажды. Но стоит только - кому бы то ни было однажды пробыть некоторое время в краю пышущего жаром сорокового градуса лихорадки, где начинается неорганичное сообщение между смертью и жизнью, чтобы отбросить всякие насмешки над этой песенкой. Потом лежишь - скажем, после тяжелого несчастного случая, оперированный и снова целый, выздоравливая, в прекрасном санатории какого-нибудь курорта, закутанный в белые ткани и в одеяла, на залитом воздухом балконе, и мир лишь жужжит где-то в отдалении; если санаторий имеет такую возможность, тебя непременно укладывают так, что неделями, кроме крутого зеленого лесного шатра горы, ничего перед глазами не видишь. Становишься терпеливым, как камешек в ручье, омываемый водой. Голова еще переполнена ощущением пережитого жара и сладковатой сухости после наркоза. И со смущением вспоминаешь, что в те дни и ночи, когда смерть и жизнь спорили друг с другом и уместны были бы самые глубокие или все-таки последние мысли, ты начисто ни о чем не думал, только представлял себе постоянно одно и то же: как во время прогулки в разгаре лета приближаешься к прохладной опушке леса. Снова и снова воображение переносится с раздражающего солнцепека во влажный сумрак, чтобы сразу же опять оказаться среди раскаленных полей. Как мало значат в такие мгновения картины, романы, философия! В этом состоянии слабости все, что еще осталось телесного, сжимается, как горячечная рука, и духовные желания тают, как крупинки льда, не могущие охладить. Даешь зарок впредь жить жизнью как можно более обыденной, исполненной неуклонных забот о благосостоянии и доставляемых им наслаждениях, столь же простых и неизменных, как вкус прохлады, хорошего самочувствия и мирной деятельности. Ах, пока человек болен, он испытывает отвращение ко всему непривычному, напрягающему и гениальному и жаждет вечных, общих для всех людей, здоровых, усредненных ценностей. Есть проблемы? Пусть подождут! Пока что на очереди более важный вопрос, подадут ли через час на стол куриный бульон или уже что-нибудь более живительное, и вот напеваешь про себя: "Кто тебя, прекрасный лес, вырастил там так высоко?.." Жизнь кажется такой замечательной как раз из-за своих извивов, ибо, заметим между прочим, музыкальным ты прежде тоже никогда не был.