Спавший несколько раз вяло потянулся, затем приподнялся и посмотрел на Тёрлеса сонными глазами.
Тёрлес испугался; он был в полном смятении; его поступок впервые дошел до его сознания, и он не знал, что делать теперь. Ему было ужасно стыдно. Сердце громко стучало. На языке вертелись слова объяснения, отговорки. Он хотел спросить Базини, нет ли у него спичек, не может ли он сказать, который сейчас час…
Базини смотрел на него все еще непонимающе.
Тёрлес уже отнял руку, не выдавив из себя ни слова, уже соскользнул с кровати, чтобы бесшумно юркнуть в свою постель, — и тут Базини, кажется, уразумел ситуацию и выпрямился одним рывком.
Тёрлес нерешительно остановился у изножья кровати. Базини еще раз посмотрел на него вопросительным, испытующим взглядом, затем совсем поднялся с постели, накинул шинель, сунул ноги в домашние туфли и, шаркая ими, пошел вперед.
Тёрлесу мгновенно стало ясно, что это случается не в первый раз.
Проходя мимо, он захватил ключ от клетушки, который был спрятан у него под подушкой…
Базини шагал прямиком к чердачной каморке. Он успел, казалось, хорошо усвоить дорогу, которую тогда ведь еще утаивали от него. Он поддержал ящик, когда Тёрлес влезал на него, он отодвигал кулисы в сторону, осторожно, сдержанными движениями, как вышколенный лакей.
Тёрлес отпер дверь, и они вошли. Он стал спиной к Базини и зажег фонарик.
Когда он обернулся, Базини стоял перед ним нагишом.
Он невольно сделал шаг назад. Внезапное зрелище этого голого, белого, как снег, тела, за которым красный цвет стен превращался в кровь, ослепило и потрясло его. Базини был хорошо сложен; в его теле не было почти ничего от мужских форм, в нем была целомудренная, стройная, девичья худощавость. И Тёрлес почувствовал, как от вида этой наготы загораются белым пламенем его нервы. Он не мог уйти от власти этой красоты. Он не знал раньше, что такое красота. Ведь что ему в его возрасте было искусство, что он, в сущности, знал о нем?! Оно ведь любому выросшему на вольном воздухе человеку до известного возраста непонятно и скучно!
А тут оно пришло к нему дорогой чувственности. Тайно нагрянуло. Одуряющее, теплое дыхание шло от обнаженной кожи, мягкая, сладострастная угодливость. И все же было в этом что-то такое торжественное и покоряющее, что хотелось молитвенно сложить руки.
Но после первого изумления Тёрлес устыдился и того и другого. «Он же мужчина!» Эта мысль возмутила его, но у него было такое ощущение, словно и девушка не была бы иной.
Устыдившись, он прикрикнул на Базини:
— Ты что? Ну-ка, сейчас же!..
Теперь, казалось, смутился тот; медля и не спуская глаз с Тёрлеса, он поднял с пола шинель.
— Садись! — приказал Тёрлес Базини. Тот повиновался. Тёрлес прислонился к стене скрещенными за спиной руками.
— А почему ты разделся? Чего ты хотел от меня?
— Ну, я думал… Заминка.
— Что ты думал? — Другие…
— Что другие?
— Байнеберг и Райтинг…
— Что Байнеберг и Райтинг? Что они делали? Ты должен все рассказать мне! Я так хочу — понятно? Хотя я и слышал это уже от других.
Тёрлес покраснел от этой неуклюжей лжи. Базини кусал губы.
— Ну, долго еще?
— Нет, не требуй, чтобы я рассказывал! Пожалуйста, не требуй этого! Я ведь сделаю все, что ты захочешь. Но не заставляй меня рассказывать… О, у тебя такой особый способ мучить меня!..
Ненависть, страх и мольба боролись в глазах Базини. Тёрлес невольно уступил.
— Я вовсе не хочу тебя мучить. Я хочу только, чтобы ты сам сказал полную правду. Может быть, в твоих же интересах.
— Но я же не делал ничего, что стоило бы особо рассказывать.
— Вот как? А почему же ты тогда разделся?
— Они требовали этого.
— А почему ты делал то, что они требовали? Ты, значит, трус? Жалкий трус?
— Нет, я не трус! Не говори так!
— Заткнись! Если ты боишься получить от них взбучку, то тебе невредно было бы получить ее и от меня!
— Да не боюсь я никакой взбучки.
— Вот как? А чего же?
Тёрлес опять говорил спокойно. Его уже коробило от собственной грубой угрозы. Но она вырвалась у него невольно, только потому, что ему показалось, что Базини ведет себя с ним вольнее, чем с другими.
— А если ты, как ты говоришь, не боишься, то в чем же дело?
— Они говорят, что если я буду им подчиняться, то через некоторое время мне все простят.
— Они оба?
— Нет, вообще.
— Как могут они это обещать? Есть ведь еще и я!
— Об этом уж они позаботятся, говорят они!
Это подействовало на Тёрлеса, как удар. Ему вспомнились слова Байнеберга, что при случае Райтинг обошелся бы с ним в точности так же, как с Базини. А если бы дело и впрямь дошло до интриги против него, как следовало бы ему действовать? В таких вещах он не мог тягаться с ними обоими, насколько далеко зашли бы они? Как с Базини?.. Все в нем восставало против этой язвительной мысли.
Несколько минут протекло между ним и Базини. Он знал, что ему недостает отваги и выдержки для таких козней, но только потому, что они слишком мало интересовали его, потому что он никогда не участвовал в них всей душой. Тут ему всегда приходилось больше проигрывать, чем выигрывать. Но случись однажды иначе, у него, чувствовал он, появилось бы и совсем другое упорство, совсем другая храбрость. Только следовало знать, когда надо все поставить на карту.
— Они говорили тебе подробнее?.. как это они представляют себе?.. насчет меня?
— Подробнее? Нет. Они говорили только, что уж позаботятся.
Однако… Опасность была налицо… она где-то затаилась… и поджидала Тёрлеса; каждый шаг мог завести в капкан, каждая ночь могла быть последней перед боями. Огромная ненадежность заключалась в этой мысли. Это было уже совсем не то, что спокойно отдаваться течению, совсем не то, что играть с загадочными видениями: это имело твердые углы и было ощутимой реальностью.
Разговор возобновился.
— А что они делают с тобой? Базини промолчал.
— Если ты всерьез хочешь исправиться, ты должен сказать мне все.
— Они заставляют меня раздеться.
— Да, да, это я видел же… а потом?..
Прошло несколько мгновений, и вдруг Базини сказал:
— Разное.
Он сказал это с женственной блудливой интонацией.
— Ты, значит, их… любов… ница?
— О нет, я их друг.
— Как ты смеешь это говорить!
— Они сами это говорят. — Что?..
— Да, Райтинг.
— Вот как, Райтинг?
— Да, он очень любезен со мной. Обычно я должен, раздевшись, читать ему что-нибудь из книг по истории; о Риме и римских императорах, о семействе Борджиа, о Тимурхане… ну, тебе уже ясно, все такое кровавое, с таким размахом. Тогда он бывает даже ласков со мной.
— А после он обычно бьет меня…
— После чего?!! Ах, вот как!
— Да. Он говорит, что если бы не бил меня, то непременно думал бы, что я мужчина, а тогда он и не смог бы быть со мной таким мягким и ласковым. А так, мол, я его вещь, и тут он не стесняется.
— А Байнеберг?
— О, Байнеберг ужасен. Ты не замечал, как отвратительно пахнет у него изо рта?
— Замолчи! Не твое дело, что я замечаю! Расскажи, чем Байнеберг занимается с тобой!
— Ну, тоже, как Райтинг, только… Но не ругайся опять…
— Говори.
— Только… другим, обходным путем. Он сперва читает мне длинные лекции о моей душе. Я ее замарал, но как бы лишь первое ее преддверие. По отношению к глубинному это нечто ничтожное и внешнее. Только это надо умертвить. Так уже многие превратились из грешников в святых. Грех поэтому в высшем смысле не так уж плох. Только его нужно довести совсем до крайности, чтобы он изжил себя. Байнеберг заставляет меня сидеть и глядеть на шлифованное стекло.
— Он гипнотизирует тебя?
— Нет, он говорит, что ему надо лишь усыпить и сделать бессильным все, что плавает на поверхности моей души. Только тогда он может войти в общение с самой душой.
— И как же он общается с ней?
— Это эксперимент, который ему еще ни разу не удавался. Он сидит, а я ложусь на пол, чтобы он мог поставить ноги на мое туловище. После стекла я становлюсь довольно вялым и сонным. Потом он вдруг приказывает мне лаять. Он дает подробные указания: тихо, больше скулежа, — как лает собака со сна.