«Не менее важно воссоздать звуковую и музыкальную атмосферу той эпохи. Ненавязчиво, почти незаметно по ходу спектакля должна звучать музыка Дунаевского, Цфасмана, Хренникова и других композиторов того времени. Хорошо, если бы звучали старые песни в исполнении Тамары Ханум, Батыра Закирова, Леонида Утесова, Марка Бернеса».
Асик опять проявил свою несдержанность.
– Вот раздухарился! Фантазии переполняли его воспаленные мозги! Может быть, пригласить ещё и военный духовой оркестр из парка Тельмана?
Я только отмахнулся от него и продолжал читать вступление.
«Я не знаю, делали ли это в театре, но я был бы счастлив, если бы во время спектакля слегка пахло свежевыпеченным хлебом, дымком шашлыка, политой вечером, накалившейся за день землей… Что, как мне кажется, бывает только в моем городе».
Асик перепрыгнул с уха на руль.
– Пожелания наивного автора продолжаются! Может, ты и плов настоящий хочешь делать на сцене?
– А почему бы и нет? – зло ответил я.
– Ах, как же ему хочется передать дух того Города! Конечно, через колоритные фигуры того времени! Тоже мне «Амаркорд» нашелся!
Это было слишком.
– Асик, не будь таким говнюком! Да, «Амаркорд»! У каждого человека в жизни есть свой «Амаркорд»! Да, я вспоминаю! Всё, не мешай мне!
«Действие спектакля начинается с улицы. У входа в театр регулирует движение знаменитый ташкентский милиционер ОРУДа – Махмуд-ака Муйлов, человек с пышными буденовскими усами. Тот, которого снимали во всех киножурналах про Ташкент. Естественно, он в белой форме начала шестидесятых годов, с полосатым деревянным жезлом.
У самых дверей театра пышнотелая Бронислава, восседая на высоком стуле перед голубой будкой на велосипедных колесах, торгует газированной водой. Из колбочек льется струйкой сладчайший сироп – вишневый, лимонный, грушевый – какой захочешь, а из медного крантика в граненые стаканы скульптора Мухиной с шипением бьет газировка.
Здесь же арба, запряженная серым ишаком, где пустую бутылку можно обменять на шар жареной кукурузы или жестяную дудочку, а пять бутылок – на оловянный пугач – револьвер Нагана.
На углу стоит точильщик ножей, бровастый человек, и зычным голосом зазывает: «Подходи, чернобровые красавицы, хозяюшки! Ножи, ножницы потача-а-й!»
Аккуратные старички, немец и его жена, предлагают зрителям свой товар: «Яйзы, мазло!» Яйца в красивой корзинке, а округлые куски вкуснейшего сливочного масла завернуты в чистую марлю.
Женщина, несущая на коромысле тяжеленные сумки и бидоны, кричит тонким, но сильным голосом: «Кисло-пресно молоко-о-о! Каймо-о-к!»
И, конечно, чумазый керосинщик с мятой трубой раструбом басом разносит вокруг: «Кероси-и-и-н!»
– Конечно! А кобыла керосинщика в это время шлепает на булыжники мостовой свои ароматные навозные шары! – хохочет Асик.
– В кого ты такой… приземленный? – говорю я ему, хотя понимаю, что он и сейчас прав. Детали. Из них рождается правда.
Читаю дальше.
«У самых дверей театра старушка продает семечки, липкие красные леденцы-петушки на палочках, сладкий миндаль. «Семечки, кому семечки! Жареный, соленый!»
На ступенях стоит продавец лепешек. На голове у него плоская корзинка, сават, с патырами. «Исвежий, исвежий, горачий-горачий нон!»
Лысый одноглазый старичок-китаец, позвякивая своим нехитрым инструментом – лучком-сверлом, медными заклепками, жестяными носиками для чайников, предлагает свои услуги: «Пасуда пачи-ня-а-й!»
А ещё кто-то кричит речитативом: «Подходи народ, свой огород: половина сахар, половина мёд!»
Слышится гнусный смешок Асика:
– Размечтался-то как, автор, а? А вот ещё авторские директивы! Вы только послушайте, чего захотел!
«В фойе театра, как приметы времени, обязательно должны быть плакаты тех времен. Настоящая Доска почета. Стенгазеты.
Застекленные витрины с газетами. Кумачовые лозунги. Портреты руководителей и членов Политбюро.
Карикатуры на бюрократов, стиляг, ревизиониста Иосипа Броз Тито и американских империалистов».
Асик прыснул:
– Не хватает пионерских горнов и барабанов!
– А что, можно добавить и это! Асик, ладно тебе придираться! Лучше посмотри, какое хорошее начало…
«Занавес ещё закрыт, в полумраке зала зрители рассаживаются по местам, и наступает тишина. Только слышно, как звучит часовой механизм: «Крик-крак, крик-крак», а потом – знакомая всем мелодия перезвона Ташкентских курантов».
– Конечно, с немецким акцентом. – Асик хмыкнул. – Часовой механизм привёз из какого-то баварского городка ушлый капитан, настоящий ташкентец!
– Ну и что? Зато потом под этой башней с часами назначались миллионы свиданий! «Встретимся под Курантами». И я тоже…
– Вот-вот! Всё на себя проецируешь! Читаем дальше! По-моему, у тебя крыша поехала – предлагаешь, как играть актерам! Что же ты на себя так много берешь? – наигранно удивляется Асик.
– В пьесе этого нет! – говорю я твёрдо.
– В пьесе нет, это было бы слишком… Но в уме у тебя это было! Я всё-всё помню! – Асик опять засмеялся. – Я же читаю твои затаенные мысли.
Асик и в самом деле мог читать мои мысли. Иногда раньше меня самого. Такой экстрасенс-невидимка.
«Если продолжать рекомендации и пожелания, автор хотел бы, чтобы:
а) Актер, играющий Рассказчика, не орал бы на сцене, думая, что перекатывания его баритона помогут спрятать его хилый талант.
б) Чтобы иногда он делал паузы, хотя бы внешне показывая, что он сейчас думает.
в) Чтобы он был симпатичен и лицом, и фигурой».
– Это ты себя видел в образе «рассказчика»? Очень скромно! – хохочет Асик.
– До чего же ты противный! Давай послушаем первый монолог Рассказчика!
– Валяй!
Я читаю:
«Память… Удивительная вещь. Что-то, казавшееся важным, напрочь стирается, забывается, а какая-то мелочь – деталь, звук, запах – врезается на всю жизнь. Вам, наверное, это знакомо… Когда в суете и маете жизни вдруг что-то мелькнет и из каких-то глубин нашего сознания всплывёт вдруг яркое, как солнечный луч, воспоминание. И защемит сердце. И слезы вдруг замутят глаза… И вдруг почувствуешь чье-то дыхание у самого своего уха… И прикосновение горячих губ… Память… Это лучше всякой машины времени, которую придумали фантасты. В тех романах люди чаще всего попадали в далекое будущее или в прошлое. А моя память, моя машина времени возвращает меня в мое детство, в мою юность…»
Асик взобрался мне на плечо.
– Ну ладно, это более-менее… А дальше ты пишешь следующее: «Рассказчик снов медленно идет по авансцене, подходит к стволу старой чинары. Прислоняется лбом к коре дерева». И опять начинается твой нудный монолог!
– Асик! Паразит! Ну почему «нудный»?
– Послушай сам!
«Этой чинаре много лет. Старое одинокое дерево стоит чуть в стороне от нового широкого проспекта, в десяти минутах ходьбы от нашего театра. Чудом сохранившаяся, она росла в нашем дворе. В нашем шумном, иногда грустном, а чаще смешном и счастливом мире. Я часто прихожу сюда. Стою, глажу кору, всматриваюсь вверх, в её густую крону, и стараюсь разглядеть в большой развилке наше мальчишечье гнездо… Нас было трое: Гриша, Паша и я. Это был наш штаб, наш командный пункт, место серьезных разговоров и наша исповедальня. Да мало ли чем было для нас это место на самой верхотуре, среди густой листвы. Город, тогда почти весь одноэтажный, был как на ладони… Ну, и двор… Он был как эта сцена…»
– Ну и что тебе здесь не нравится? – злюсь я.
– А то, что ты с самого начала, с первой ремарки начал врать! Чинара эта росла не во дворе, а на улице, а во дворе росли только чахлые кривые кусты сирени, которые каждую весну вы все безжалостно обдирали!
– Послушай, умник: чинару я поставил во дворе, чтобы избавиться от детских ролей. Ненавижу, когда мальчиков и девочек играют пышногрудые травести с писклявыми голосками! Это специальный ход! Мы, дети, как бы здесь, но нас не видно. Понял, тупица?