И тогда от смещения языков и народов, от страха родилась ненависть. И она сказала: "Будем побивать камнями, резать и жечь тех, кто учинил это. Перебьем всех тех, кто свершил сие злодеяние с потомством их и колдунами их. Пусть сгорят в огне они, их труды, имена и сама память о них. Уничтожим их и научим детей наших, что мир обновился - пусть не знают о бывшем прежде. Станем проще, опростимся, и тогда жизнь начнется заново".
И вот после Потопа, после Радиации, мора, безумия, смешения языков и великого гнева началась эпоха Опрощения, когда одни люди раздирали на куски других людей, убивали правителей, ученых, мастеров, учителей - всякого, на кого укажут вожаки взбесившейся черни. Мол, этот заслуживает смерти, ибо повинен в гибели Земли. Более всего ненавистны были толпе люди ученые. Поначалу за то, что служили государям, а позднее - за то, что отказывались проливать кровь и пытались утихомирить чернь, называя ее "кровожадными простаками".
Толпа с радостью приняла это прозвище и завопила: "Простаки! Да-да! Мы простаки! А ты, ты - простак? Вот мы построим город и назовем его Городом Простаков, потому что к тому времени все подлые умники, учинившие такое, уже издохнут. Вперед, простаки! Зададим им жару! Эй, кто тут не простак? Подайте-ка его сюда!"
Спасаясь от разъяренных толп "простаков", немногие выжившие ученые расселялись по земле в поисках убежища. Святая церковь спрятала их под свое крыло - одела в монашеские рясы и разослала по уцелевшим монастырям и обителям, ибо чернь не испытывала столь жгучей ненависти к религиозному сословию, разве что если кто-нибудь из пастырей выступал против нее открыто, принимая мученический венец. Иногда монастырские стены спасали беглецов, но чаще - нет.
Толпы врывались в обители, жгли записи и священные книги, а беженцев вешали или сжигали живьем. Опрощение, раз начавшись, вскоре утратило какие бы то ни было цель и смысл, превратилось в стихийную волну массовых убийств и разрушений, неизменно сопровождавшую окончательный крах установившегося общественного порядка. Безумие перекинулось и на детей, которых научили не только забывать, но и ненавидеть. Отдельные всплески мятежей продолжались целых четыре поколения после Потопа. К тому времени убивать стали даже не ученых (те давно перевелись), а просто грамотных.
Исаак Эдуард Лейбовиц после долгих и бесплодных поисков пропавшей жены нашел пристанище у монахов-цистерцианцев, где и прятался первые послепотопные шесть лет. Потом он вновь отправился на дальний юго-запад искать Эмили или ее могилу. Там Лейбовиц наконец удостоверился в ее гибели - в тех краях не осталось ничего живого. И тогда в пустыне он тихо произнес монашеский обет. Вернулся к цистерцианцам, надел рясу и со временем стал священником. Постепенно подбирал единомышленников, о чем-то договаривался с ними. Еще через несколько лет предложения Лейбовица достигли Рима. Это был не тот, прежний Рим (от Вечного города ничего не осталось), а совсем другое поселение. Пробыв в одном месте два тысячелетия, папская резиденция за двадцать предыдущих лет несколько раз перемещалась с места на место. Двенадцать лет минуло, прежде чем Святейший престол откликнулся на предложение отца Исаака и тот получил разрешение основать новую религиозную общину, названную в честь Альберта Великого, наставника святого Фомы Аквинского и патрона всех ученых. Задачей ордена, поначалу утаиваемой и очень туманно обозначенной, стало сохранение истории человечества ради правнуков тех самых "простаков", которые хотели искоренить всякое воспоминание о ней. Первым облачением альбертианцев были лохмотья из мешковины и узелок на палке - так одевались "простаки". Члены ордена становились либо "книгоношами", либо "запоминателями". Книгоноши тайно переправляли книги в юго-западную пустыню, где закапывали их, поместив в бочки. А запоминатели заучивали наизусть целые тома по истории, религии, литературе и естественным наукам на тот случай, если какой-нибудь книгоноша попадется в лапы "простаков" и, не выдержав истязаний, выдаст место, где зарыты бочки. Вскоре монахи нашли колодец в трех днях пути от тайника и начали строить там монастырь. Так начал осуществляться проект, призванный спасти малую толику человеческой культуры от человечества, решившего ее уничтожить.
Лейбовиц, в очередной раз исполняя миссию книгоноши, был схвачен толпой "простаков". Его выдал бывший сотрудник, объявивший, что это - не просто ученый, а еще и специалист по вооружению. Священник простил иуду и принял мученическую кончину. Его подвесили на нетуго затянутой веревке, а под ним развели костер. Так был достигнут компромисс между спорщиками, которые никак не могли договориться о способе казни.
Запоминателей было мало, и память их могла вместить немногое.
Часть бочек с книгами толпа нашла и спалила. Приняли смерть еще несколько книгонош. А монастырь трижды подвергался осаде, прежде чем безумие наконец стало стихать.
К тому времени из всего безбрежного моря человеческого знания в хранилище Ордена уцелело несколько бочек с книгами и жалкое собрание рукописей, переписанных по памяти.
И вот миновало шесть темных столетий. Монахи берегли свою "Меморабилию", изучали ее, переписывали и ждали, терпеливо ждали. В самом начале, во времена Лейбовица, жила надежда, даже почиталось почти несомненным, - что четвертое или пятое послепотопное поколение захочет вернуть свое наследие. Но монахи недооценили способность человечества создавать новую культуру за каких-нибудь два поколения, если старая безвозвратно погибла. Законодатели, пророки, гении и маньяки создали новое наследие. Оно создавалось новыми Моисеями и Гитлерами, невежественными, но властными патриархами в часы между закатом и восходом солнца. Эта "культура" стала дочерью тьмы, и гражданин превратился в "простака", а тот - в раба.
Монахи ждали. Их не волновало то, что хранимое ими знание никому не нужно. Многое уже перестало быть знанием - монахи понимали в этих книгах не больше, чем какой-нибудь дикарь с гор. Знание лишилось самой своей сути, утратило смысл. И все же оно являло собой символ, в существовании которого смысл был, и этот смысл стоило хранить. Чтобы понять, как знания складываются в систему, нужно владеть хотя бы малой и разрозненной их частью. И тогда наступит день, быть может, столетия спустя, - когда объявится некто и сумеет сложить кусочки мозаики воедино. А времени у монахов было сколько угодно. Они владели "Меморабилией", которую обязаны были сохранить хоть десять веков, хоть десять тысячелетий, пока не рассеется окутавшая землю тьма. Эти монахи, дети мрачной эпохи, были по духу все теми же книгоношами и запоминателями. Когда они оставляли стены аббатства, то у каждого брата - неважно, конюха или настоятеля - в узелке непременно лежала книга. Теперь чаще всего это был требник.
После того, как убежище опечатали, взятые оттуда бумаги и реликвии незаметно, одна за другой, перекочевали в келью аббата и остались там, недоступные для братии. Они как бы исчезли. А все, хранящееся в келье отца Аркоса, не подлежало обсуждению, в крайнем случае об этом можно было пошептаться где-нибудь в коридоре. До брата Френсиса подобные перешептывания почти не доходили. Мало-помалу стихли и они. Но возродились вновь, когда из Нового Рима прибыл посланец и целый вечер в трапезной вполголоса беседовал о чем-то с настоятелем. Монахи с соседних столов прислушивались и кое-что разобрали. Несколько недель после отъезда гонца ходили разные слухи, но время шло, и все снова забылось.
На следующий год брат Френсис Джерард из Юты вновь отправился в пустыню поститься в одиночестве. Вернулся он опять отощавшим и слабым и вскоре был призван к аббату Аркосу. Тот поинтересовался, общался ли на сей раз послушник с Воинством Небесным.
- О нет, господин аббат. Днем я видел лишь стервятников.
- А ночью? - подозрительно осведомился настоятель.
- Только волков, - ответил Френсис и осторожно добавил: - Вроде бы...
Аркос сделал вид, что не расслышал последних слов, и лишь нахмурился. Недовольная гримаса на лице настоятеля представлялась брату Френсису источником разрушительной энергии, до сих пор еще не изученной наукой. Эта страшная сила обрушивалась на живые предметы (обычно таковыми становились послушники или кандидаты в священники) и испепеляла их на месте. Воздействию сих смертоносных лучей Френсис подвергался в течение целых пяти секунд, и лишь потом прозвучал следующий вопрос: