— Нет, они честные.
— Будут клянчить запчасти свои, а им не дадут.
— Рассмешат какого-нибудь начальника, он и даст.
— Тогда тебя тоже надо в снабженцы. Начальник загнется от укоров совести.
— А тебе нравится твоя работа?
— А тебе?
— Не знаю. Все равно буду поступать. Я железную дорогу люблю.
— А я авиацию.
— Ну, вот и пошел бы в летчики. А ты ведь людей спасаешь, да? И меня — косынку ношу, чтобы волосы в станок не утянуло. И стружку не беру пальцами.
— Кстати, говорят, у летчиков инструкции — каждая строка написана кровью.
— Ужасно.
«Летчики гибли, а такие, как мы, писали», — пришло в голову Лепешкину. И он резко переменил тему:
— Целоваться ты умеешь?
— Научи, — сказала она зло, как тогда в клубе. Сейчас он полезет и получит затрещину… В конце концов, лучше им расстаться.
Девушка замерла, следя за движениями Лепешкина. И была она не то что покорная, а напряженная какая-то, будто ждала.
Лепешкин поцеловал ее сухие сжатые губы.
— Научил?
— Нет еще.
— Пойдем? — в ее голосе было что-то новое, доверительное. — Я научусь…
— Конечно, — сказал он вполголоса и многозначительно вздохнул, все еще пытаясь обратить происходящее в шутку.
— Много их у тебя?
— Кого? А-а. Еще бы!
— Ты их любил?
— Еще как, — ответил Лепешкин со смешком.
— Всех? — она испуганно посмотрела на него. — Так не бывает.
Лепешкин еле сдерживал смех.
— И мужчины все такие?
— Все, — мрачно сказал Лепешкин. — Ужасный народ. Надоедает. — Ему нравилось говорить мрачным тоном. Он привлек девушку и поцеловал еще раз.
— Любимый человек не может надоесть.
— Где ты только нахваталась теории этой?
А вот этого говорить не следовало бы, напоминать, что она некрасивая.
— Одинаковых не бывает. Каждому свое, — Лепешкин скосил глаза на девушку: ведь и это она могла истолковать по-своему. Наверное, в детдоме им внушали, что они одинаковые и перед всеми раскрыты одинаковые возможности. Вот уж кого родители в вуз не устраивают. И теплые местечки им не припасены. — Я тебя не обидел?
— Немножечко.
— Ты извини, — у Лепешкина в носу защипало от умиления. — Несу, черт знает что, самому противно. Ты правильно говоришь. Я и сам раньше так думал. Мечты были. Великого конструктора из меня не получилось. Живу только в нерабочее время. Друзья, разговоры, выпивка.
— Ты не горюй, не все потеряно. Сына тебе надо родить. Сына воспитаешь гениального. Возьмешь реванш. Да и сам достигнешь. Расслабился ты.
Лепешкин согласно кивнул девушке, забыв о том, что должен переиграть ее. Странная легкость появилась в теле. Пустота и легкость.
— Побежим?
Они побежали, легкие, как тени, и когда выбились из сил, остановились, Лепешкину показалось, что теперь он другой человек. Прежний остался там, а новый здесь. И между ними мало общего.
Они остановились у ограды парка.
— Что-то посидеть мне захотелось, — сказала девушка, передразнивая манеру Лепешкина. Он улыбнулся и повел се по разноцветным плиткам. Погасли фонари.
— Ты замерзла?
— Не знаю.
Лепешкин снял плащ, накинул ей и себе на плечи, так они и сели, укрытые одним плащом, который тут же стал с них съезжать. Приходилось то и дело поправлять его, натягивать на плечи девушке, а потом он просто положил ей руку на плечо.
— Как в домике, — сказала девушка.
— Точно.
— В детстве мы всегда играли в дом. И я хотела быть мамой.
— А дочкой не хотела? — Лепешкин с удивлением обнаружил, что способен поддерживать этот дурацкий разговор.
— Хотела. Все хотели. Я, наверное, знала, что быть дочкой не светит, мамой — больше вероятности.
— Дрожишь…
— Это так. Немножечко.
— Дай-ка я тебя получше укрою, — Лепешкин стал поправлять плащ и вдруг тронул ее колени. Как-то само собой получилось.
Он гладил се колени, и рука скользила по капрону. Если бы она что-то сказала или пугливо сжала колени, то это было бы как всегда, как с другими девушками. У нее не было страха. И он замер.
— Я рожу тебе сына, — сказала она и привела его в восторг. Он понял ее по-своему. Он не хотел причинить ей зла, не думал об этом. Он забыл, что хотел расстаться с этой девушкой, обо всем забыл. Была весенняя майская ночь, и город спал чутким нервным сном, как спят большие города.
«Зимой трамваи стучат глуше», — подумал Лепешкин. Все пропитано холодом, проедешь из конца в конец, и простуда обеспечена. Самое время думать о насморке, когда дочь умерла. «Совесть меня грызет. Только мне очень везет», — вспомнились ему строчки Усова. Вот с кем не хотелось бы встретиться. Вообще никого не хочется видеть. Особенно Ольгу. Мать — тоже. «Что убиваешься? Не очень-то и хотел ты этого ребенка», — скажет она. Докторица пожалела, промолчала, а она скажет. Выдаст по-родственному.
Нет, домой после больницы, морга, кладбища, — где он еще был — в загсе — нельзя. В центре города нужно пересаживаться на другой трамвай, а от остановки рукой подать до «Ротонды».
Пусть бы там не было свободных мест. Он бы сразу пошел домой. Просто глянул бы на эти керамические плафоны, которые нужны не для того, чтобы светить, а чтобы темнить.
И еще ему хотелось взглянуть на стенку в баре, где выставлены бутылки с яркими наклейками. Чего только там нет — от французского «Камю» до абхазского «Псоу». Стенка эта действовала на Лепешкина успокаивающе. «Что ты хочешь, — сказал ему Усов, — человеку надо что-то рассматривать так, чтобы этого не видеть. Если хочешь, это современный алтарь».
Кафе работало. Потребовалось зажмуриться и с минуту постоять, уж больно резкий переход из холода в тепло, из естественного мрака в искусственный полумрак, созданный воображением художника по заказу треста столовых и ресторанов.
— Здорово, дружище, что-то я тебя совсем не вижу, — Усов имел привычку лезть с поцелуями, чего Лепешкин терпеть не мог. — А что мрачный? С луны свалился?
— С кладбища.
— Шуточки! Ну да ладно. Интересная фиговина получается: в кабэ сижу весь день, и хоть бы одна завалящая мыслишка, а в кафе так и фонтанирует. А вообще я сюда прихожу стихи писать, ты же знаешь. Но когда я начинаю делать стих, параллельно приходят всякие технические идеи. А вот если заниматься конструированием, стихи не приходят. Не знаешь, почему?
— Я знаю, что Усов — это надолго.
— Петя, дорогой мой, ты бы мне рот заклеил эпоксидной смолой.
— Тогда ты научишься изъясняться на пальцах, будешь так стихи выдавать.
— Шут с ними. Я тебе расскажу, какой мы сборочный цех делаем новый. Пол зальем пластиком. Модницы будут глядеться в него, как в зеркало. И никакой косметики. Если там пудра будет сыпаться на приборы, то на черта нам это надо. Вот что с руками делать — не знаю. Кожа отслаивается ведь, учил биологию. Если кремом мазать — тоже грязь неизбежная. Работать будут только чистюли.
— А остальным — третий цех, в мазуте ковыряться? Усов, надгробие мне сочини…
— Прям сейчас?
— Я ж говорю…
— Неужто?…
— Дочка.
— Да, брат, не повезло. Тюкнуло тебя. — Он ударил ребром ладони по шее. — Какая фиговина вышла. Оля переживает? Видимо, ослабла она. Экзамены эти, учеба, работа новая, непривычная. Тебя любить — ноша неподъемная. Не рассчитала силенки. Так она же нерасчетливая. За что и люблю. Ревнуешь? Я тебя тоже люблю, бедолага. Тебе напиться надо. Дня три пить.
— Нельзя. Хоронить повезу.
— Ты знаешь, если что надо, скажи. Денег, может, надо? Я тут премию отхватил. Изобретение внедрили. Хотя, что я говорю… Я к тебе приеду. Часов в двенадцать. Помогу.
Что надо? Что ему надо? Хотелось идти, не оборачиваясь, потому что если обернешься, кто-то безжалостный плюнет в лицо.
После духоты кафе холод улицы казался невыносимым, и ни о чем не хотелось думать.
Сейчас он войдет в квартиру, зажжет свет. На глаза будут попадаться вещи Ольги и тот пакет с пеленками, который она купила на первую зарплату, полученную в институте. Мать, скорее всего, у подруг. Последние два месяца она появляется дома лишь для того, чтобы убедиться, что вмешиваться рано. У них с Ольгой осложненная система взаимоотношений. Они ссорились, обижались друг на друга, а жаловались ему. Хорошо хоть, сегодня побудет один, хотя оставаться одному в такой ситуации попросту жутковато.