Тебе ли помрачать ее черты?
Померкло небо, зря ее печали.
Листки стихов влажны от плача стали.
Покойся, мысль, на персях белоснежных
И сердцу девы горестной внимай.
Пусть музыка его биений нежных
Умчит тебя в блаженный, мирный край!
Я славлю ту, чья речь звучит в эдеме
И вдохновляет нас - земное племя.
Ее очей эаемлют блеск светила,
Бросают отсвет кудри в небеса
Чело блистаньем солнце посрамило,
Ее дыханье - свежая роса.
Как Фебе, ей подвластны слез приливы,
Болезни одр любовь хранит ревнива
Рук белизна все ложе осияла,
Я ослеплен зарей ее ланит.
Ты радость подарило мне, зерцало,
Хоть образ милой дымкою повит.
Тебя лобзать готов я в знак признанья!
Нектара сладостней ее лобзанье!
Хотя у нас были веские основания для того, чтобы пробыть еще некоторое время при императорском дворе в обществе несравненного Корнелия Агриппы, от коего мы столь много получали, все же Италия была как сучок в глазу у моего господина. Ему представлялось, что он все еще не выехал за пределы Уэльса, поскольку он еще не достиг сей страны - горнила, где столь своеобразно выковываются умы.
Избегая окольных путей, мы махнули напрямик и вскоре прибыли в Венецию. Не успели мы как следует осмотреться, как на нас налетел некий редкостный, прямо сверхъестественный сводник, одетый самым доподлинным дворянином, с полдюжиной языков за пазухой, и стал беседовать с нами на нашем родном наречии, блистая пышностью и изысканностью оборотов. Опередив своих собратьев, он втерся к нам в знакомцы и, усиленно наседая на нас, со всей любезностью уговаривал посетить некое место, куда он нас поведет. Звали его Пьетро де Кампор Фрего, и был он прославленный сводник.
Он повел нас в пагубный дом куртизанки по имени Табита Соблазнительница; эта девка умела напустить на себя самый благоприятный вид - ни дать ни взять добродетельная Лукреция, ставшая безвинной жертвой. У нее можно было увидеть все священные предметы, какие встречаются в келье подвижника. Книги, образа, четки, распятия, - каждая комната - что тебе церковная лавка. Могу вам поручиться, что ни один из ее шейных платков не был надет наизнанку или криво, каждый волосок на голове был тщательно приглажен. На ее одеялах не виднелось ни морщинки, и постели не были измяты, ее тугие гладкие подушки походили на живот беременной женщины, и тем не менее она была турчанкой и неверной, и за ней водилось больше темных дел, чем за всеми ее соседками, вместе взятыми.
Получив денежки, она ублажала нас, точно королей. Как вы уже знаете, я играл роль господина, а граф изображал лишь моего старшего слугу и наперсника. И вот что произошло (ибо порок рано или поздно неизбежно выходит наружу): убедившись, что ей из меня больше ничего не высосать, Табита столковалась с моим мнимым слугой, чуть ли не пообещала ему выйти за него замуж, если он согласится вместе с ней отделаться от меня, чтобы им вдвоем завладеть моими драгоценностями и деньгами.
Она растолковала ему, что все это весьма просто осуществить: под ее домом имеется подвал, куда добрых двести лет никто из посторонних не заглядывал. Ни один из ее посетителей даже не подозревал о существовании этого подземелья. Слуг его господина, знающих о его местопребывании, следует, мол, всех разослать с различными поручениями и в разные концы города, якобы по его повелению, а когда они возвратятся, сообщить им, что его здесь больше нет, - после их ухода он-де, отбыл в Падую, и им надлежит отправиться туда вслед за ним.
- Так вот, - сказала она, - если ты согласен расправиться с ним в их отсутствие, мой дом будет в твоем распоряжении. Заколи, отрави или застрели его из пистолета - как тебе угодно; когда дело будет сделано, мы сбросим его в подвал.
Даю вам честное, благородное слово, это была хитрая бабенка, и она ловко все обстряпала: будь он и впрямь моим слугой, состоявшим при мне и удовлетворявшим все мои нужды, то после убийства она свалила бы на него вину и завладела бы всем имуществом, что было при мне (ибо я постоянно носил на себе все ценности моего господина - деньги, брильянты, кольца и банковские билеты).
Затаив лукавство, он сразу же вошел с ней в заговор; да, он убьет меня, сам господь не может этому помешать, и он избрал в качестве смертоносного орудия пистолет, дабы уложить меня на месте.
Видит бог, я был юным, желторотым оруженосцем, и мой господин, изображавший коварного слугу, поведал мне обо всем, что они с Табитой замыслили против меня. Итак, я не в силах был предотвратить это покушение, но как мужчина должен был постоять за себя. Наступил роковой день; поздно вечером в мою спальню вошел мой достойный служитель с заряженным пистолетом под мышкой и с весьма зловещим, угрюмым видом; синьора Табита и Пьетро де Кампо Фрего - сводник, ее приятель - следовали за ним по пятам.
При их появлении я весьма дружественно и весело приветствовал их и тут же начал им рассказывать, какие ужасные сны мучили меня прошлой ночью.
- Мне снилось, - сказал я, - что вот этот мой слуга Брунквел (лучшего имени у меня не нашлось для него) вошел ко мне в спальню с заряженным пистолетом под мышкой, намереваясь меня убить, и что его подбили к этому вы, синьора Табита, и мой лучший друг Пьетро де Кампо Фрего. Дай бог, чтобы этот сон не был в руку, - он до смерти меня напугал.
Они начали было с невинным видом изрекать общепризнанные истины - о лживости и обманчивости снов, меж тем как мой преданный слуга Брунквел стоял, дрожа с головы до пят, и вдруг, как было между нами условлено, он выронил пистолет. Я мигом вскочил с постели, обнажил шпагу и закричал:
- На помощь! Убивают! - да так зычно, что добрейшая Табита чуть не обмочилась со страху.
Я схватил за шиворот своего слугу или своего господина (это уж как вам будет угодно) и пригрозил, что тотчас же проколю его насквозь, ежели он не сознается во всех своих злоумышлениях. Делая вид, что его терзают угрызения совести, он (прости его господи, граф умел замечательно притворяться) упал на колени, стал молить меня о прощении и обвинил Табиту и Пьетро де Кампо Фрего в подстрекательстве. Я выслушал его весьма спокойно, с большим достоинством; когда он кончил свой рассказ, я не стал их бранить, но заявил, что предам их в руки правосудия. По обычаю их страны, совместное злоумышление на жизнь каралось смертной казнью, и они знали, какое наказание им грозит.