Литмир - Электронная Библиотека

«По правде сказать, – пишет Эразм в начале 1517 г. Вольфгангу Фабрициусу Капитону[116], – не так уж я и падок до жизни, то ли из-за того, что я, как видно, пожил вполне достаточно, ибо вступил в пятьдесят первый свой год, то ли из-за того, что в жизни сей не вижу ничего прекрасного или приятного настолько, чтобы оно своей исключительностью способно было пробудить интерес у того, кому христианская вера дала истинное упование, что всякого, в меру своих сил хранившего благочестие, ожидает впереди жизнь гораздо более счастливая. И однако же, я почти с наслаждением вернул бы себе на несколько лет молодость только ради того, чтобы в недалеком будущем увидеть, как я на то надеюсь, приход золотого века». Он описывает затем, насколько все государи Европы единодушны в своей склонности к миру (столь для него драгоценному), и продолжает: «Я склоняюсь к твердой надежде, что не только добрые нравы и христианское благочестие, но также очищенная, подлинная словесность и прекраснейшие науки частью возродятся, частью расцветут вновь». Под монаршим покровительством, само собой разумеется. «Благочестивым намерениям государей благодарны мы за то, что повсюду, как бы по обращенному к нам мановению, видим, как пробуждаются, как возникают блистательные умы и вступают друг с другом в союз ради восстановления доброй словесности (ad restituendas optimas literas)».

Таково в чистом виде выражение оптимизма XVI в., основного настроения Ренессанса и Гуманизма. И видим мы здесь нечто совсем другое, нежели безудержную жизнерадостность, которую обычно принимают за господствующее настроение Ренессанса. Эразмовское восприятие жизни исполнено робости, оно кажется несколько принужденным и прежде всего крайне рассудочным. Но при всем том в нем звучит нечто такое, что в XV в. вне Италии еще было неслыханно. И во Франции, и в Бургундии к 1400 г. люди все еще находят удовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху. И что еще более примечательно (как параллель – вспомним о байронизме): чем глубже человек вовлечен в мирскую жизнь, тем более мрачно его настроение. Сильнее всего выразить глубокую меланхолию, свойственную этому времени, суждено было, таким образом, вовсе не тем, кто в кабинете ученого или в монашеской келье решительно отвернулся от мира. Нет, в первую очередь это хронисты и модные придворные поэты, не взошедшие на вершины культуры и неспособные черпать в интеллектуальных радостях надежду на лучшее; они беспрестанно жалуются на всеобщий упадок и одряхление и отчаиваются в мире и справедливости. Никто столь бесконечно, как Эсташ Дешан, не повторял своих жалоб на то, что все прекрасное в мире уже утрачено:

                   Temps de doleur et de temptacion,
                   Aages de plour, d’envie et de tourment,
                   Temps de langour et de dampnacion,
                   Aages meneur près du definement,
                   Temps plain d’orreur qui tout fait faussement,
                   Aages menteur, plain d’orgueil et d’envie,
                   Temps sanz honeur et sanz vray jugement,
                   Aage en tristour qui abrège la vie[117].
                   О времена соблазнов, горьких слез,
                   Век зависти, гордыни и мученья,
                   О времена тоски, ушедших грез,
                   Век, чьим недугам нету излеченья,
                   О времена конца, ожесточенья,
                   Век, в коем страх и зависть мы познали,
                   О времена к бесчестному влеченья,
                   Век нашу жизнь снедающей печали.

В подобном духе сочинял он свои баллады десятками: монотонные, вялые вариации на все ту же унылую тему. В высших сословиях должна была царить сильнейшая меланхолия, чтобы придворная знать заставляла своего поэта-поденщика постоянно повторять следующие мелодии:

                         Toute léesse deffaut,
                         Tous cueurs ont prins par assaut
                         Tristesse et merencolie[118].
                         Всем радостям конец,
                         О сколько ранили сердец
                         Меранхолия и печаль[119].

Жан Мешино на три четверти века позже Дешана все еще поет в том же тоне:

                   О misérable et très dolente vie!..
                   La guerre avons, mortalité, famine;
                   Le froid, le chaud, le jour, la nuit nous mine;
                   Puces, cirons et tant d’autre vermine
                   Nous guerroyent. Bref, misère domine
                   Noz mechans corps, dont le vivre est très court.
                   О жалкое, прескорбное житье!..
                   Война, смерть, глад нам гибелью грозят;
                   Днем, ночью зной иль стужа нас томят;
                   Блоха и клещ и прочий мерзкий гад
                   Нас истребляют. Сжалься, Боже, град
                   Сей отврати от кратких жизнью тел.

Он также постоянно высказывает горькое убеждение, что в мире все идет дурно: справедливость утрачена, великие мира сего обирают малых, малые же – друг друга. Извечная ипохондрия доводит его, как он говорит, до грани самоубийства. Вот как он описывает сам себя:

                        Et je, le pouvre escrivain,
                        Au cueur triste, faible et vain,
                        Voyant de chascun le dueil,
                        Soucy me tient en sa main;
                        Toujours les larmes à l’œil,
                        Rien fors mourir je ne vueil[120].
                        Злосчастный сочинитель я,
                        Тщета и грусть гнетут меня,
                        Печалуюсь и не ропщу,
                        Всё горше мне день ото дня;
                        Нет сил, всё боле я грущу,
                        Одной лишь смерти я ищу.

Все эти выражения настроения столь видных персон свидетельствуют о сентиментальной потребности рядить душу в траур. Едва ли не каждый спешит объявить, что не видел в жизни ничего, кроме бедствий, что еще более худшего следует ожидать в будущем и что пройденный им жизненный путь он не хотел бы повторить заново. «Moi douloreux homme, né en éclipse de ténèbres, en espesses bruynes de lamentation» [ «Я скорбный человек, рожденный во мраке затмения, в шумных потоках печали»] – так Шастеллен представляет себя читателю[121]. «Tant a souffert La Marche» [ «О, сколько страдал Ля Марш»] – такой девиз избирает себе придворный поэт и историограф Карла Смелого; одну только горечь видит он в жизни, а его портрет являет нам те скорбные черты, которые приковывают наш взгляд на столь многих изображениях, относящихся к этому времени[122].

вернуться

116

Allen. № 541 (Antwerpen, 26 Febr. 1517): ср.: № 542, 566, 812, 967.

вернуться

117

Eustache Deschamps. Œuvres complètes / Ed. De Queux de Saint Hilaire et G. Raynaud (Soc. des anciens textes français), 1878–1903. 11 vol. (далее: Deschamps). № 31 (I, p. 113); ср.: № 85, 126, 152, 162, 176, 248, 366, 375, 386, 400, 933, 936, 1195, 1196, 1207, 1213, 1239, 1240 etc.; Chastellain. I, p. 9, 27; IV, p. 5, 56; VI, p. 206, 208, 219, 295; Alain Charter. Œuvres / Ed. A. Duchesne, Paris, 1617, p. 262; Alanus de Ruре. Sermo. II, p. 313 (B. Alanus redivivus / Ed. A. Coppenstein. Napoli, 1642).

вернуться

118

Deschamps. № 562 (IV, p. 18).

вернуться

119

Именно так – merencolie [меранхолия] – произносилось слово меланхолия во французском языке XV в. Это объясняется как тем, что к тому времени была забыта смысловая связь с древнегреческим μελαγχολία от μελάς χολή [черная желчь] (античная медицина объясняла подавленное душевное состояние избытком черной желчи в человеке), так и особенностями артикуляции.

вернуться

120

A. de la Borderie. Jean Mechinot, sa vie et ses œuvres (Bibl. de l’Ecole de chartes. LVI). 1895, p. 277, 280, 305, 310, 312, 622 etc.

вернуться

121

Chastellain. I, p. 10 (Prologue); ср.: Complainte de fortune, VIII, p. 334.

вернуться

122

La Marche. I, p. 186, IV, p. LXXXIX; Stein Н. Etude sur Olivier de la Marche, historien, poète et diplomate (Mém. couronnés etc. de l’Acad. royale de Belg., XLIX). Bruxelles, 1888. Frontispice.

11
{"b":"643997","o":1}