Сила потекла к обожженным рукам, успокаивая боль, затягивая раны, охлаждая кожу.
– А все Штерн проклятый, зачем она за него пошла… – Конюх вскинул взгляд, сообразив, кому это говорит. – Извините, госпожа, что папку вашего…
– Расскажи, как это было, – нарочито спокойно, сухо сказала девушка. Такое упоминание об отце ее не удивило: старый слуга был всю жизнь предан де Крисси и новатора Штерна недолюбливал. Что, впрочем, не мешало ему нести свою службу одинаково безупречно до него, при нем и после него.
Серж шмыгнул носом, переглотнул и заговорил:
– Не спалось мне ночью, сидел чинил чего-то, и тут лошадки забеспокоились. Они, лошадки-то, всегда все чуют и всегда предупреждают меня, старого… и тут давай копытами бить, и ржать, и фыркать – я глянул – в конюшне все спокойно, тогда наружу выскочил – а там зарево над домом. Ну я ведро воды от входа хвать – и побежал туда; бегу, а в окнах стекла лопаются, и огонь прям стеной стоит, не видно ничегошеньки. До уличного входа добежал, ведро на себя опрокинул, чтоб, значитца, не сгореть, дверь распахнул, а в огонь войти не смог.
– Как это – не смог? – переспросила Жозефина с удивлением, не переставая залечивать обожженные пальцы.
– Да так вот… руки сую туда – а там как рогожа натянута во всю дверь, пальцы упираются, и все тут.
Точно. Вот оно. Она ожидала увидеть, что конюх весь покрыт ожогами, как обычно и бывает с теми, кто спасал людей на пожаре, но загорелую кожу лишь прорезали морщины, ожоги же пятнали только пальцы.
– …И тихо, вот жуть-то какая, ни огонь не шумит, ни дерево в огне не трещит, и не кричит никто там, в огне-то… и вырваться никто не вырвался… Матушка-то ваша туда влетела, а выйти не вышла…
– Спасибо, что рассказал, – тихо сказала Жозефина, придавленная двойным горем. – Ты не виноват. Никто из вас не виноват. Никто бы не смог.
– Не вышла… – еще тише повторил Серж, глядя в пол. – Лошадка – зверюга такая, и беду и смерть чует… вот мне будет срок – придет за мной белая кобыла…
– Ты мне нужен, – попыталась ободрить конюха Жозефина, вкладывая в свои слова толику Силы и протягивая руку, чтобы погладить его по седой голове. – Серж, ты не виноват, оставайся здесь, куда я без вас…
Он качнул головой, вскинул освободившиеся от бережной хватки молодой госпожи ладони к лицу и хрипло зарыдал – без слез, молча и страшно. Старый слуга, поступивший к де Крисси еще таким же мальчишкой, каким сейчас был Жан, оплакивал и свою хозяйку, и паче того – что не смог ее спасти. Или хотя бы умереть вместе с нею.
– Не уберег… не убере-о-ог!..
…Когда кончились прорвавшиеся наконец слезы, Серж сполз с табурета и уснул прямо на полу. Жозефина осторожно вышла и позвала Жана и Мартина. Они переложили спящего на застланную попоной лавку, где подушкой служило седло. С Мартина было взято обещание, что, как только конюх проснется, ей немедленно сообщат – отдых души после выплеска мучащих человека чувств необходим и благотворен, но после всего этого нужен присмотр и уход – ослабленная душа вполне может не вынести пережитого, да и забота никогда не бывает лишней. Впрочем, вряд ли Серж очнется раньше вечера, впереди еще множество дел, и конца этому уже очень длинному дню никак не предвидится. А время всего-то обеденное…
Кабинет был все тем же, каким Жозефина помнила его: стены, не затянутые по старинному обыкновению тканью, а оклеенные новомодными обоями, пара забитых доверху книжных шкафов, тяжелый секретер и основательный рабочий стол с ящиками – все темного дерева с латунью, как и рамы окон. Найдя на столе записи о больных – кто, когда поступил, с каким недугом, чем лечили, – она поставила на стол свою шкатулку, с которой отчего-то не решалась расстаться, и открыла пухлый томик. Там двумя почерками – видимо, матери и сиделки – были аккуратно записаны даты, имена и все прочие сведения о поступивших в лечебницу; была даже весьма забавная запись о пожелавшем остаться безымянным нобле, который «…был излечен в кратчайший срок от позорной болезни лично ЛдК (то есть Лилией де Крисси)» и в благодарность пожертвовал лечебнице немалую сумму в сто золотых. Пролистав большую часть, Жозефина внимательно прочла последние записи, касавшиеся тех, кто в ночь пожара был в лечебнице. Там значились: лесоруб с переломом ноги; родильница с родильной горячкой; женщина, которую подобрали на улице и доставили в лечебницу скорее дать спокойно умереть, чем в надежде вылечить, – она почти постоянно спала и вообще была очень плоха все то время, что провела на попечении де Крисси; и, наконец, старушка с глазным зерном, которую должны были на следующий день забрать родственники. Старушка и родильница находились в лечебнице около недели, нищенка – уже около двух лун, а лесоруба привезли за день до пожара. Смутная мысль мелькнула в каштановой голове, но уставший разум не смог зацепиться за нее. Набор дыхательных формул расслабления и сосредоточения, которому учили в храме, заставил сердце забиться ровнее, а разум – проясниться, и девушка придвинула к себе шкатулку. Снова темное дерево, и четкие грани, и отсутствие украшений. Впрочем, вещи такого класса не нуждаются в украшениях – так же, как любой зверь прекрасен в своем природном совершенстве, а навешанные на него людьми султаны, бляхи и золотые ошейники смотрятся нелепо на фоне истинной красоты.
Шкатулка-хранительница открылась, легко поддавшись нажиму пальцев той, что имела право открывать ее. Под полированной крышкой тихо сиял лазоревый шелк тщательно уложенного внутрь платка. Жозефина потянула за выглядывающий из шелковых волн уголок: ткань с шелестом развернулась, что-то выпало из ее складок и металлически стукнуло о поверхность стола. Под платком, на дне шкатулки, остался лежать аккуратно сложенный в несколько раз лист плотной бумаги. По углам платка, лоскутом утреннего неба легшего на столешницу, вились вышитые серебряные виньетки. Он веял неизбывной нежностью и невыразимой, неисчерпаемой любовью; и было еще что-то вроде легкой, чистой улыбки – улыбки матушки, которую нельзя было спутать ни с чем.
Протянув руку, девушка подобрала со стола тяжелый, явно мужской перстень, буквально дышащий магией. Старое золото с красноватыми прожилками, огромный рубин, то ли вставленный, то ли вплавленный в тело перстня, несущий сложный знак из пересекающихся многоугольников, и гравировка на внутренней стороне – № 001. Если платок, безусловно, принадлежал матери Жозефины, то перстень столь же несомненно принадлежал ее отцу. Но она понимала, что надевать его ни в коем случае нельзя – перстень, бывший очень штучной работой, вне всякого сомнения, обладал признаками целого класса подобных артефактов: помимо прочих свойств это был универсальный ключ, который, как всякий иной ключ, мог как открывать закрытое, так и закрывать открытое, и к тому же имеющий в себе целый набор связанных между собой защитных заклятий да еще и настроенный на хозяина; мгновенное обращение в пепел при попытке надеть такой артефакт на палец тем, кто не имеет права его носить, было самым невинным способом самоубийства посредством столь безрассудного поступка. Поэтому Жозефина пока отложила его в сторону и взяла в руки лист со дна шкатулки. Его скреплял красный сургуч с отпечатанной в нем многоугольной абстракцией алхимической фигуры – близнецом изображенной на рубине перстня. Ломаться в пальцах печать не желала; несложно было догадаться приложить к ней сам перстень, чтобы она поддалась.
Это было письмо, написанное острым и очень четким каллиграфическим почерком:
«Лилия, любовь моя.
Если со мной что-то случится при тех обстоятельствах, о которых я говорил тебе той ночью в башне, передай это кольцо Жози. Во всех прочих – уничтожь вместе со шкатулкой; ты знаешь как.
Прости меня, если сможешь.
Твой Себастьян»
Письмо от отца к матери. Неизвестная башня. Некий способ уничтожить шкатулку-хранительницу… да еще вкупе с перстнем. Непонятная просьба простить… что?.. И – Жози. Жозефина. Перстень принадлежит ей?..