– Виноват, больше никогда, никогда не буду. Так вы не подозревали, что знаменитый «племянник» я.
– Ни-ни, то есть в голову не приходило. Слышала, что военный, без пяти минут офицер, как сказал бы Володя, зовут Nicolas, но, знаете, всё это такие приметы… Подобными субъектами хоть пруд пруди. А фамилию и в голову не пришло спросить. По правде говоря, меня очень мало интересовал этот неведомый мне типик: ну, думаю, притянется какое-нибудь чудище морское, только всё лето мне испортит…
– Мерси!
– Да не за что, тем более что это не к вам и относилось. А сегодня вдруг смотрю, глазам не верю…
– И что же?
– Да ничего, гораздо-гораздо лучше, чем я ожидала. Знаете, это всё-таки хорошо, что вы себе руки поломали! – восклицаю я. – Ведь вам не очень больно?
– Теперь уже нет.
– Ну, так и совсем, значит, хорошо.
– Да я и сам вовсе не в претензии и на судьбу не ропщу, – смеётся он.
С этого дня прошло уже две недели, и мы с Николаем Александровичем успели сделаться друзьями. Впрочем, нам больше ничего не остаётся, так как, волей-неволей, мы целый день вместе: иду я в библиотеку менять книги: «Nicolas, ты бы проводил». Я на почту: «Проводи же, Nicolas». «Марья Владимировна, я отправляюсь на вокзал смотреть программу музыки на сегодняшний вечер, может, вы бы прогулялись? Погода божественная». Иду. В городе мамочка ни за что не пустила бы меня прогуливаться одной с молодым человеком, а здесь – «имеет сельская свобода свои особые права». Я даже папиросы училась набивать, так, ему за компанию, но искусство это оказалось мне не под силу: искалечив до неузнаваемости штук десять злополучных гильз, из одиннадцатой я, наконец, сфабриковала нечто, имеющее отдалённое родственное сходство с папироской, после чего забастовала… Я так привыкла, что везде и всегда со мной Николай Александрович, что мне даже странно, если его нет, и я посматриваю, куда он девался. Он хороший, простой и такой весёлый. Постоянно смешит меня всякими глупостями. Третьего дня, например… Впрочем, надо не с третьего дня, а раньше начать.
Дело в том, что доктор велел мне как можно больше свежего воздуха и моциона; на этом основании папа купил мне велосипед, а Николай Александрович взялся учить меня; сам он великолепно ездит. Когда, наконец, его «раненая» рука пришла в порядок, начался наш первый сеанс. Дело шло сравнительно прилично, и третьего дня последовал мой первый самостоятельный комический соло-выезд.
Николай Александрович, в качестве ангела-хранителя, берёт под уздцы моего железного коня и пресерьёзно обращается к горничной:
– Дуняша, скажите дворнику, пусть возьмёт лопату, корзину и идёт за нами на случай чего, барышню подобрать.
– Слушайте, Николай Александрович, если вы так будете смешить меня, когда я уже сяду на велосипед, то я непременно шлёпнусь.
– Помилуйте, Марья Владимировна, что ж тут смешного? Мера предосторожности.
– Николай Александрович, ради бога! – молю я, делая всевозможные усилия вскарабкаться на велосипед – самое трудное в этом искусстве.
– Ну хорошо, не буду, не буду; с этой минуты я говорю только печальные вещи. Вот, например, посмотрите на эту даму.
– Где?
– Налево, в белом костюме на самом припёке и без зонтика.
Я вижу поразительно прямую, худую и бесконечно длинную особу.
– Знаете, почему она без зонтика?
– Ну?
– Она его проглотила. Право-право. Теперь все дамы это делают; посмотрите на их фигуры – мода. Прежде, в старину, говорят, аршины глотали, а теперь перешли на зонтики, удобнее, мягче.
Взобраться на велосипед при таких «грустных» разговорах немыслимо.
Раз, два, три… Наконец-то! Сижу. Метнулась вправо, метнулась влево и пошла описывать зигзаги. Боже, как я в эту минуту сочувствую всем пьяницам! Что может быть труднее прямого направления? Хоть геометрия и гласит, что прямая наикратчайшая, но, надо добавить, и наитруднейшая, во всяком случае для велосипедистов и членов общества нетрезвости. Уф! Поехала прямо.
– Отлично, отлично, очень хорошо, так и продолжайте, – одобряет летящий из предосторожности рядом со мной на собственной паре ангел-хранитель. – А теперь берите влево, влево к больнице, мимо помещения дежурного врача, это самое благоразумное, потом немножко влево к артели упаковки и переноски мебели, по крайней мере, мы гарантированы, что так или иначе, но домой доставлены будем.
РАЗ, ДВА, ТРИ… НАКОНЕЦ-ТО! СИЖУ. МЕТНУЛАСЬ ВПРАВО, МЕТНУЛАСЬ ВЛЕВО И ПОШЛА ОПИСЫВАТЬ ЗИГЗАГИ
Вот противный человек!
Дружеским объятием охватив серебристый тополь, с которым судьба, по счастью, деликатно свела меня, я слезаю со своего самоката. Ох, неправда, вовсе это не самокат, – ещё как упирается, а коли сам и катится, то именно туда, куда не нужно.
Теперь я совершенно прилично езжу, и мы с Николаем Александровичем совершаем большие прогулки. Несёшься быстро-быстро. Как приятно! Дух захватывает, а кругом мелькает высокая, стройная, уже слегка колосящаяся рожь, заманчиво сверкают приветливые синенькие глазки василька.
Мы делаем маленькую станцию где-нибудь под тенистым деревом. Николай Александрович затягивается папироской и вполголоса что-то напевает; у него такой приятный, мягкий баритон.
Я смотрю на милые васильки, потом наверх, на ясное бирюзовое небо, на перламутровые искрящиеся облачка, резвящиеся на нём. Как я люблю глядеть на них! Как грациозно скользят эти лёгкие белые тени! Вот высокие, стройные девушки в воздушных хитонах; нежно обнявшись, точно задумавшись, тихо бредут они, а кругом толпы маленьких беленьких деток, резвятся, обгоняя друг друга, нагоняя светлых девушек; и большие серебристые, крупные, как орлы, птицы реют над их головами… Вот выплывает снежная колесница, и в ней опять девушки стройные, лёгкие, чистые… Чудится мне, что это беззаботные, блаженные души живут, наслаждаются в ясной лазури и смотрят вниз, на далёкую печальную землю, которую они покинули… Печальную? Разве земля печальна? Нет, никогда, она так хороша, так приветлива, так красива!..
ТЕПЕРЬ Я СОВЕРШЕННО ПРИЛИЧНО ЕЗЖУ, И МЫ С НИКОЛАЕМ АЛЕКСАНДРОВИЧЕМ СОВЕРШАЕМ БОЛЬШИЕ ПРОГУЛКИ
– О чем задумались, Марья Владимировна? – слышу я голос.
– На облака засмотрелась… Я так люблю смотреть в небо. Правда, как красиво?
– Да, хорошо, замечательно хорошо! – говорит он мечтательно, но он не глядит на небо, он долго пристально смотрит на меня, и в глазах у него точно грусть.
– Что с вами? – чуть не срывается у меня с языка, но почему-то я не спрашиваю.
Между тем с ним что-то да есть, он последнее время стал другим. Да, так вообще, на людях, он тот же: дурит, шутит, рассказывает всякий вздор, но, как только мы остаёмся наедине, он почти всё время молчит или говорит что-нибудь серьёзное, даже грустное, и голос у него другой становится: глубже, тише. Странно, и на меня это действует, и я как-то притихаю, даже не хочется ни смеяться, ни шутить, ни дразнить его; если же иногда что-нибудь вырвется, глупость какая-нибудь, он не рассмеётся, только тихо-тихо так улыбнётся, и мне станет неловко за свою весёлость, точно сделала что-то неуместное, даже неделикатное. Странно.
А вчера? Какой был красивый, ясный-ясный вечер.
Словно блёстки, рассыпались по всему небу крупные звёзды. Я одна-одинёшенька сидела в саду и думала. Сирень расцвела, пахло зеленью, весной, где-то далеко заливался соловушка. Тихо-тихо, даже голосов с улицы не слышно.
Вдруг отчётливо зазвенели в тишине шпоры, мелькнул огонёк папироски, и со ступенек стал медленно спускаться белый китель.
Николай Александрович подошёл и безмолвно сел рядом со мной на скамейку; я тоже молчала. Он долго, пристально смотрел на небо и вдруг тихо так, как он иногда говорит, начал: