Инструментализация исторической памяти средствами исторической политики может приводить к тому, что некоторые ее формы и явления сакрализуются и приобретают черты гражданской религии.
«Историческая политика» – это разновидность политики, целью и содержанием которой является целенаправленное конструирование и утилитарное использование в политических целях «исторической памяти» и других форм коллективных представлений о прошлом и его репрезентаций, в том числе профессиональной историографии.
Историческая политика осуществляется в интересах политических, культурных, этнических и других общественных групп в борьбе за власть, за ее удержание или перераспределение. Историческая политика является средством обеспечения политической, культурной или иных форм лояльности крупных общественных групп, а также удержания идеологического и политического контроля над ними.
Историческая политика имеет дело с присвоением и созданием символического капитала, который может иметь отношение к генерированию социального, политического и даже экономического капитала. Этим определяется сила, влияние и привлекательность исторической политики для разных социальных агентов.
Наиболее выразительной чертой исторической политики является идеологическая и политическая инструментализация как истории (то есть упорядоченной версии знаний и представлений о прошлом), так и памяти, утилитарное использование истории и памяти во внутренней политике, юридических и законодательных практиках, идеологических, дипломатических и военных конфликтах. Историческая политика, как правило, апеллирует к уже существующим культурным стереотипам или создает новые. Историческая политика специализируется на создании и воспроизводстве симулякров, создает гиперреальность[31], которая способна не только активно воздействовать на реальность, но и замещать ее.
Политика памяти в этом случае является более узким термином, охватывающим практики, связанные преимущественно с формированием коллективной/исторической памяти, и не включающим интервенции в сферу профессионального историописания и дидактической истории.
Круг агентов исторической политики во второй половине XX столетия неуклонно расширялся. Если раньше здесь безраздельно господствовало государство (как в тоталитарных и авторитарных, так и в демократических обществах), то сейчас в нее включились институты гражданского общества, на нее могут активно влиять частные лица, бизнес-структуры, церковь, местные общины, негосударственные средства массовой информации, учебные заведения (например, университеты), неформальные виртуальные сообщества (группы в социальных сетях, например) и отдельные индивиды. Государство по-прежнему задает здесь тон, однако его представителям приходится все больше сверять свои действия с общественным мнением, интересами негосударственных институтов и локальных сообществ.
Эта ситуация порождает тенденцию как к взаимодействию и сотрудничеству между государственными институтами и «третьим сектором», так и к их имитации. Формирование транснациональной и даже глобальной исторической памяти о Холокосте было бы невозможно без такого взаимодействия и сотрудничества. На Украине продвижение канонической версии Голодомора как геноцида первоначально было делом преимущественно общественных организаций, а памятование Холокоста и сейчас остается в основном полем деятельности негосударственных агентов памяти. Историческая память о Волынской трагедии в Польше также долгое время была заботой преимущественно общественных организаций. В России одной из особенностей исторической политики можно считать использование государством лояльных ему негосударственных организаций, или так называемых GONGO (Government-Organized Non-Governmental Organizations).
Я предлагаю различать несколько типов, или моделей, исторической памяти.
Начну с важного замечания Майкла Бернхарда и Яна Кубика, предложивших свою таксономию «режимов памяти»[32] в посткоммунистических обществах. Оно касается неустойчивости, текучести «режимов памяти», вызванной целым рядом обстоятельств: политической конъюнктурой, сменой акторов, находящихся у власти, и т. д.[33] В отличие от «режимов памяти», описываемые мной модели исторической памяти и соответствующей им исторической политики имеют склонность к стабильности, ригидности, по крайней мере две из них не эластичны.
Первую модель я предлагаю назвать эксклюзивной. Она, во-первых, утверждает, навязывает каноническую гомогенную версию исторической памяти, во-вторых, исключает из нее некий набор мифов, представлений и репрезентаций прошлого, который мешает формированию ее «правильного» варианта, в-третьих, изымает из прошлого «чужеродные» элементы или стигматизирует их как чужие, вредоносные. Реализация такой модели, как правило, направлена на культурную и политическую гомогенизацию, отрицает плюрализм.
На Украине в рамках эксклюзивной модели наблюдалось противостояние двух основных нарративов памяти[34], связанных с разными формами культурной и политической идентичности: национального/националистического и советско-ностальгического[35]. В этом противостоянии периодически участвовали имперско-ностальгический нарратив, который подпитывал и советско-ностальгический (будучи по факту его союзником), и национальный/националистический (тут можно упомянуть ностальгию по Габсбургам)[36].
Эксклюзивная модель по определению предполагает конфликт с теми вариантами памяти, которые не вписываются в ее идейный ряд и политические воплощения. Она предполагает формирование гомогенной идентичности в основном за счет или маргинализации и устранения тех репрезентаций прошлого, которые не вписываются в такую гомогенную идентичность, или за счет их ассимиляции. Впрочем, альтернативные варианты коллективной/исторической памяти не сбрасываются со счетов совсем, они используются в упомянутом конфликте как репрезентации Другого, и нередко этот Другой играет важную конституирующую роль для определения собственного коллективного национального Я. Репрезентации периода коммунизма в «Восточной Европе», представляемого как результат вторжения внешнего Другого, очень важны для осознания своего коллективного Я в качестве жертвы. Иными словами, эксклюзивная модель удерживает Другого, но только в рамках собственных репрезентаций. Репрезентации, представляемые этим Другим, он отбрасывает.
Вторую модель можно описать как инклюзивную: она предполагает интеграцию в единое мемориальное и символическое пространство разных вариантов коллективной/исторической памяти и их объединение в некий общий нарратив, например объединенный идеей гражданского патриотизма. На Украине она представлена в основном ситуативно, как результат кратковременной политической конъюнктуры, а не как продукт продуманной стратегии.
Третья модель, назовем ее смешанной (амбивалентной), основана на сосуществовании (но не слиянии) разных вариантов коллективной памяти, иногда идеологически и политически несовместимых, но уживающихся рядом то ли из-за отсутствия общественного интереса, то ли благодаря целенаправленной политике нейтрализации их идеологического содержания.
Разумеется, предложенные типологии[37] – всего лишь инструмент, необходимый для определения и анализа основной, доминирующей тенденции. В реальности чистых типов не существует. Нарратив памяти, предлагаемый и навязываемый империей, может функционировать в виде инклюзивной модели, то же самое можно сказать о советском официальном нарративе. Однако оба нарратива будут отрицать национальный/националистический в его политизированной форме, и тогда они будут носить признаки модели эксклюзивной. Национальный/националистический нарратив сам по себе отрицает идею инклюзивности, поскольку в его основе лежит идея гомогенного в языковом и культурном плане этноса, этнического/культурного национализма. На Украине национальный/националистический нарратив памяти возник на идее двойного антагонизма: с этническим Другим (этносы-угнетатели) и с политическим Другим (империи и Советский Союз).