Где-то к концу декабря он появляется, наконец, и садится недалеко от меня. Потом вдруг пишет мне записку: «А ты знаешь, я тебя люблю». Боже мой, с ума сошел человек! Потом говорит: «Не уходи после лекции домой, поговорим». Ну пожалуйста, давай поговорим. Кончается лекция, мы не идем домой, а выходим на пятый этаж, туда вела лесенка, там чердак, считалось, что это кабинет помощника ректора, а на самом деле там сидел работник НКВД Яша Додзин.
Кстати, Яша был прекрасным человеком и многим помогал. Агнессе Кун, например, когда арестовали ее отца, помог удержаться в ИФЛИ. Предупредил ее быть поосторожнее с Люсей Черной, которая пересказывает ему все разговоры. Вместе с Агнессой тогда исключили из комсомола и выслали из Москвы Ханку Ганецкую, дочку польского революционера, и Ёлку Муралову, дочь коменданта Кремля. Им Яша помочь не смог. Когда в 1954 году был 20-летний юбилей ИФЛИ, Ханка и Ёлка, только что вернувшиеся из лагерей, сказали – если там будет Люся, они не придут.
Теперь часто пишут: «в эту страшную эпоху террора ИФЛИ был оазисом». Не был. Шли процессы, у нас проходили эти дикие собрания, где дети арестованных должны были публично каяться, отрекаться от родителей. Нужно было голосовать за их исключение. А бывало и так, что человека исключали из комсомола, а потом он просто исчезал. У нас был такой Иван Шатилов. Я сделала доклад о международном положении, еще на первом курсе, Иван подошел ко мне и сказал:
– Оказывается, девчонки умеют соображать.
Стоят: Калерия Озерова, Анна Берзер; сидят: неизвестные, 1937. Архив семьи Паперных
Я просияла. Через неделю его исключили из комсомола, уже не помню, за что. Еще через несколько дней он исчез. Много лет спустя пришел ко мне в «Новый мир».
– Ты меня узнаешь?
– Да.
– Я знаю, кто на меня донес, но тебе не скажу, потому что вы все его обожаете.
Я поняла, что речь идет про Павла Когана. Рассказала Зяме. Он помрачнел:
– Никогда никому не рассказывай!
Меня унесло куда-то в сторону.
И вот в тот день мы с Зямой поднимаемся по лесенке на пятый этаж, он притащил два стула, мы садимся, и он начинает объясняться мне в любви. Он так хорошо и интересно говорил, что мы просидели там, наверное, час. Народ уже почти разошелся, а мы пошли домой пешком. От ИФЛИ до метро идти минут сорок. И с тех пор эта дорога до метро стала нашей традицией. Это мы еще шли после трех часов дня, после занятий, а потом, когда надо было готовиться к экзаменам, сидели допоздна.
Мы оба были фанатиками учебы, потому что учиться было необыкновенно интересно. У нас была такая программа – все на свете, история, начиная с Египта, потом Греция, Рим, Средние века. Одну лекцию он записал для меня стихами. Это на первом курсе было, лекция профессора Сергиевского. Всю лекцию записал стихами в моей тетради:
Товарищи, что мы зрим?
Сулла идет на Рим.
Идет за одной одна
Самнительная война.
Самнительная, пойми ты,
Потому что дрались самниты.
Все, что помню. Тетрадь эта пропала. При разводе, кстати.
В десять часов вечера институт запирался, и мы шли домой. А иногда, когда нас распирала нежность, мы шли не только до метро «Сокольники», а дальше пешком. Трудно передать, сколько времени это занимало – дойти туда, где я жила, в Богословский переулок.
Приходила домой часа в три ночи. А вставать в полвосьмого. Я еще была такая бойкая, что в восемь уже выходила. А вечером мы идем-идем, сворачиваем в мой переулочек около Камерного театра, и я вижу, у нашего крыльца стоит мама, которая волнуется, но видит, что мы идем вдвоем, и она юрк – и скорее бегом-бегом наверх. Как будто она спит – не ждала и не волновалась.
В 1938-м мы с Зямой поехали в Крым, в Курпаты. Тут уже и родителям пришлось познакомиться, это мой папа достал нам путевки в санаторий Наркомата совхозов, где он был директором клуба. Родители оплатили поездку пополам. Ощущение было странное, конечно. Мы не женаты, ни о чем не объявляли, просто хотим ехать отдыхать.
В Курпатах Зяма заболел. Это было уже второй раз, первый раз было, когда он исчез на первом курсе. Про первый раз он рассказывал неохотно, говорил, что болела голова, была бессонница. Тут в Курпатах он внезапно стал меняться. Однажды утром, когда надо было собираться на пляж, он лежал в кровати и пел: «Там, вдали, за рекой зажигались огни». Сначала я решила, что это игра, и стала ему подпевать, но вдруг заметила у него в глазах слезы.
– Что с тобой?
– Я вспомнил дядю Левика. Как они с моим папой хохотали всю ночь, когда он приезжал. Я знаю, что его расстреляли…
– Как расстреляли? Он же сорвался в пропасть.
– Это тайна, никому никогда не говори, его расстреляли как американского шпиона… Он был членом РСДРП с 1915 года… Я не могу жить с этим… Я не хочу жить с этим… Я не хочу жить…
Николай и Серафима Озеровы, около 1940. Архив семьи Паперных
Вид у него был страшный, глаза полузакрыты, мертвенная бледность. Он опять начал петь:
И боец молодой
Вдруг поник головой,
Комсомольское сердце пробито.
Я помчалась на почту и дала телеграмму Ите Израилевне: «Зямой плохо». Ей не надо было ничего объяснять, она появилась через трое суток с санитаром, все мы погрузились сначала в автобус до Симферополя, потом в купе поезда Симферополь – Москва, а потом, не заезжая домой, прямо в Кащенко, где его уже знали. После месяца в Кащенко Зяма полностью пришел в себя и снова с головой бросился в институтскую жизнь.
Мы решили пожениться в начале 1941 года. Мы были на последнем курсе, уже знали, какие экзамены, страшно много занимались. Рассуждали, что же нам делать дальше, нас могут распределить в разные места. Либо мы разъезжаемся, либо мы должны пожениться. Мы не считали наш роман каким-то легкомысленным событием, считали, что все правильно. Зямино объяснение в любви было 4 марта 1937 года, а 15 марта 1941 года мы расписались, и я переехала к ним.
Мой папа – человек старых нравов, из патриархальной московской семьи. Я знаю, что полагается у папы просить руки. Зяма говорит: я не могу, это как-то странно, старомодно. Но что делать, надо уважать чужие традиции. Короче, мы поехали, а я папу предупредила, что мы приедем. Он, конечно, догадывался, зачем приедем – когда я приходила домой из института, если мы не шли пешком, я тут же брала телефонную трубку, и мы с Зямой разговаривали часами. Папа пытается домой дозвониться – занято. Так что он понимал.
Папа что-то приготовил, купил вина. Мы пришли, сели за стол. Папа разливает вино и говорит: ну, за что пьем? Зяма молчит. Обычно за столом говорит не переставая, а тут сник. Папа говорит: ну хорошо, выпьем за знакомство. Еще полчаса, еще наливает. За что пьем? Зяма молчит. Весь вечер – наливают, пьют, а он молчит. Наконец, папа еще раз разливает и говорит: я уж не знаю, за что и пить-то. Тут, наконец, Зяма берет себя в руки и выдавливает из себя:
– Николай Иванович, я прошу руки вашей дочери.
– Какая неожиданность! – говорит папа не очень убедительным тоном. – Ну что же, дети, будьте счастливы.
Вадик потом спрашивал, как относились и те и другие родители к нашему русско-еврейскому браку. Единственное, что я знаю, – у Зямы был разговор с Муней, младшей сестрой Иты Израилевны. Муня ему сказала:
– Ты не должен на ней жениться, рано или поздно она назовет тебя жидом.