Из-под опущенных век он присмотрелся к милосердной даме. Она вовсе не старуха, ей не более сорока пяти. Ее старили бледность, круги под глазами, скорбно поджатый рот и проседь в темных волосах. Маленькие ловкие руки были моложе лика. Привыкший наблюдать и делать выводы Корягин уловил, что наружность дамы как-то сбита, смещена, можно с уверенностью сказать, что совсем недавно она выглядела иначе, куда лучше, и, скорей всего, вернет со временем прежнюю наружность. Прочная лепка лица и головы не соответствовала увядшим краскам щек и губ, а вот глаза, светло-карие, с чуть голубоватыми белками, не выцвели, были сочными и блестящими. Она то ли перенесла недавно тяжелую болезнь, то ли какое-то душевное потрясение. Голова ее на стройной шее вдруг начинала мелко трястись. Она тут же спохватывалась, распрямлялась в спине и плечах и останавливала трясучку, но через некоторое время опять допускала жалкую старческую слабость.
Корягину надоело безмолвное созерцание. Он потянулся с койки, взял стоявшую на полу кружку с водой и стал пить. Женщина так ушла в работу или в собственные мысли, что проглядела его движение и откликнулась лишь на звучные глотки.
– Вы проснулись? – сказала она и улыбнулась.
– Как видите, – отозвался Корягин.
Утерев тыльной стороной кисти рот, он вернул кружку на место. Он ждал, что она объяснит свое присутствие, но женщина молчала, ласково глядя на него, и спицы продолжали мелькать в ее пальцах.
– А другого места вы не нашли? – грубость была сознательной.
– Это вас раздражает? – Она тут же перестала вязать и убрала работу в сумочку. – Говорят, что вязанье успокаивает…
– …тех, кто вяжет, – как бы докончил ее фразу Корягин. И тут же вспомнил слышанное от Сосновского. – Парижские вязальщицы.
– Простите, вы о чем? – не поняла она.
– Французская революция… – голос звучал лениво. – Гильотина… Старухи-вязальщицы. Не пропускали ни одной казни. Все время вязали и не упускали петли, когда падал нож.
– Господь с вами! – дама быстро перекрестилась. – Государь милостив.
– Я не просил о помиловании, – сухо сказал Корягин и слегка озлился на себя, потому что во фразе таился гонор.
– Я знаю, – сказала дама. – Я подала сама. Государь мне не откажет. Не может отказать.
– Я не знаю, кто вы, – тягуче начал Корягин, понимая тайным разумом, что он знает, но не хочет знать, кто эта женщина. – Но я никого не уполномочивал вмешиваться в мои дела. Слышите? И уходите. Слышите? Я вас не знаю и знать не хочу! – это прозвучало плохо, истерично.
– Да нет же, – с кротким упорством сказала женщина. – Вы меня знаете. Я Варвара Алексеевна, вдова Кирилла Михайловича.
В ее голосе был добрый упрек: как можно не узнавать старых знакомых, с которыми так много связано!
Он молчал, и она добавила с улыбкой:
– Какой беспамятный!.. Вы же прекрасно знали моего мужа.
О, еще бы! Он мало кого знал так хорошо. Знал не только снаружи, но и снутри. Потроха его знал, требуху, кости, даже длинный бледный член с пучком рыжеватых волос на лобке имел честь знать. Ни самые близкие люди, ни мальчики-адъютанты не знали князя так досконально. Прозектор, или как там называется медик, который сшивал останки для похорон, и тот не может с ним сравниться в знании князя. Он тело знал, а Корягин то, что глазом не ухватишь да и на ощупь не попробуешь… «А она что? – вдруг спохватился он. – Издевается над ним, над покойником, над собственным горем? Или у нее помутился разум?»
– Извините, – сказал Корягин, – я не имел чести знать вашего супруга. Не был даже представлен ему.
– За что же вы его тогда?.. – как-то очень по-домашнему удивилась Варвара Алексеевна. Он едва не расхохотался:
– Можно не объяснять?
– Как хотите, – сказала она. – Но Кирилл Михайлович был очень хороший человек. Если б вы знали его ближе, вы бы его полюбили.
Не может она быть такой дурой! Обе столицы, вся страна издевались над сиятельным мужеложцем. Старо как мир, что жена последней узнает об измене мужа, равно и муж об измене жены, но ведь тут не измена, а образ жизни. В каждом жесте, взгляде, движении, интонации высовывался перевертень. «А почему я все время возвращаюсь к этой мерзости? – одернул он себя. – Какое мне дело до его грязных амуров? Можно подумать, что я казнил его по приговору общества „В защиту нравственности“. Да нет, противно, что таким извращенцам достаются хорошие, порядочные женщины и любят их вопреки всему».
И, подумав о Варваре Алексеевне добро, Корягин вдруг испытал острое желание задеть ее, обидеть. Наверное, его разозлила ее тупая, нерассуждающая преданность мужу, слепота к его пороку, впрочем, не меньше раздражали и смирение перед потерей, и неумение держать зло.
А правда ли, она не держит зла? Как-то не верится в подобное всепрощение. Люди, стоящие над толпой, исполнены безмерного себялюбия, чувства собственного превосходства и презрения ко всем, кто ниже их. Именно в силу этого они любят играть в чужие игры: смирение, всепрощение, милосердие, теша собственного беса. Чтобы все изумлялись: какая доброта, какая высота души, какое смирение… ах, Аннет, при чем тут? – она же Варвара, ну, ладно: ах, Бабетта – воистину святая, она все простила этому извергу, облегчила его страдания, христианка, самаритянка, ее возьмут живьем на небо!..
– Знаете, – сказал Корягин, – вам бы лучше уйти.
– Я вам мешаю?.. Ах, простите, вам, наверное, надо по нужде. Вы не стесняйтесь, я работала в лазарете. Где ваша «утка»?.. Сейчас подам.
Она опустилась на колени и заглянула под койку.
– Не трудитесь, – сказал Корягин, злясь и веселясь. – Это не лазарет, здесь «уток» не положено. Да мне и не надо.
– Но вы же ранены! – сказала она с возмущением. – Я добьюсь, чтобы вас перевели в лазарет. Ее назойливость перестала развлекать.
– Я никуда не пойду. Какой еще лазарет? Меня не сегодня-завтра повесят.
– Нет, нет! – вскричала Варвара Алексеевна. – Вас помилуют. Кирилла не вернуть, зачем же отнимать еще одну жизнь? Такую молодую! – По щекам ее катились слезы. – Ваше раскаяние умилостивит тех, кто может карать и миловать.
– Кто вам сказал, что я раскаиваюсь? Да я бы, не думая, повторил все сначала. Мне не нужно помилование, я не приму его. Каждому свое.
– За что вы так не любите бедного Кирилла? – удивилась она. – Он же милый…
– Возможно, для вас. И то сомневаюсь. Спросите повешенных, спросите гниющих в тюрьмах, спросите замордованных солдат…
– Солдаты его любили! – не выдержала Варвара Алексеевна.
– Охотно на водку давал?.. Отец-командир!.. Гнал на верную смерть, для него человеческая жизнь – тьфу! Жестокий, хладнокровный, безжалостный тиран!.. – Он чуть не плюнул, разозленный словом «тиран», невесть с чего сунувшимся на язык.
Варвара Алексеевна смотрела на него с доброй, сочувственной улыбкой.
– Как все это непохоже на Кирилла! Вы бы посмотрели на него в семейном кругу, среди друзей, на дружеских попойках с однополчанами…
– А вы бы посмотрели, как он подмахивает смертные приговоры.
– Вы что-то путаете, – сказала она тихо. – Приговоры – дело суда, при чем тут мой покойный муж? А на войне я его видела, была с ним под Плевной. Он подымал роты в атаку и шел первым на турецкий огонь. А ведь он был командующий. Самый бесстрашный человек в армии. Может, он и не берег солдат, как другие, – она улыбнулась, – застенчивые командиры, но и себя не берег. У него было восемь ран на теле, больше, наверное, чем у всех остальных генералов его ранга, вместе взятых. Я не хочу оправдывать Кирилла, да он в этом и не нуждается. Он все искупил своей смертью. Он был администратор старой школы – прямолинейный, жесткий, не отступающий от цели, от того, что считал правильным. Но он был честен и справедлив. Он ничего не выгадывал для себя: ни славы, ни почестей, ни богатства, ему все было дано от рождения. Он служил России… так, как понимал.
– Плохо понимал! – крикнул Корягин. – Такие, как он, замордовали страну, превратили в рабов прекрасный, умный, талантливый народ. Всех надо истребить, до одного!..