– Нет, это Степаныч, – снисходительно улыбнулся Нуйкин. – Сережа молодой, а это – старик, хороший дед, добрый, в соседнем доме работает.
– Сколько же Сереже лет?
– Сереже? Тридцать три…
– Надо же… знаменитый возраст! – Екатерина Марковна несколько успокоилась, перестала смеяться, но на лице ее продолжала блуждать загадочная (а быть может, умиротворенная) улыбка. – Семен Семенович, ну хоть мне-то вы можете сказать, кто он, этот ваш Сережа?
– Сережа? Дворник. Сторож и дворник. Я же вам говорил, – простодушно ответил Нуйкин.
– Ах, Семен Семенович, Семен Семенович, – снова рассмеялась Екатерина Марковна. – Не хотите говорить – не надо. Я не настаиваю. Мне не нужно. Мне просто интересно знать, как вы сами живете, кто вы такой…
– О, если бы не Сережа, я бы так и погиб. Я бы так и думал: живу хорошо, живу правильно. Может, я и мучился бы, но никогда бы не понял, отчего, почему. Вы представьте себе: однажды я обвесил его, я тогда еще в мясном отделе работал, он поманил меня в сторонку и говорит… Но представьте еще и другое: одет он бедно – сапоги, фуфайка, рабочие рукавицы… Кого я замечаю, когда стою за прилавком мясного отдела? Я замечаю меховые шубы, дубленки, каракулевые папахи, лисьи воротники, котиковые шапки, норковые манто… И вдруг – сапоги, фуфайка, рукавицы. Конечно, я давно приметил его, у него особенный взгляд, особенные глаза, но как покупатель он меня не интересовал, и обвешивал я его скорее по инерции, чем нарочно; обвешивать я любил богатых… И вот представьте, он поманил меня в сторонку.
– И что же вы?
– Улыбнулся снисходительно и подошел: ну, чего тебе? А он вдруг, как молитву, стал говорить мне слова… Я до сих пор помню их. Не наизусть, конечно, но почти.
– Что же это за слова? – заинтересовалась Екатерина Марковна.
Семен Семенович прикрыл глаза и медленно, выделяя каждое слово, заговорил:
– ««Поищите между этими людьми и найдите от бедняка до богача такого человека, которому бы хватало того, что он зарабатывает… и вы увидите, что не найдете и одного на тысячу. Всякий бьется изо всех сил, чтобы приобрести то, что не нужно для него… и отсутствие чего составляет его несчастье. И как только он приобретет то, что требуется, от него потребуется еще другое и еще другое, и так без конца идет эта сизифова работа, губящая жизни людей…»»
– Ведь это Толстой! – воскликнула Екатерина Марковна.
– Я в то время не знал еще, что Толстой. Я, честно говоря, тогда вообще мало что понял из этих слов. Другое важно, меня вдруг пронзил стыд. Пронзил, понимаете? Откуда, почему, не знаю, но жгучий стыд возгорелся во мне, и я залился краской, как провинившийся ученик. А он повернулся и ушел.
– Странно…
– С тех пор он начал иногда разговаривать со мной… Остальную мою жизнь вы знаете.
– Семен Семенович, я хотела у вас спросить, – медленно проговорила Екатерина Марковна, – можно, пока вы болеете, я буду заглядывать к вам? Сейчас-то мне уже нужно бежать, – она виновато улыбнулась, показала на часы: – Юльку из садика забирать…
– Да я почти здоров, – бодро сказал Нуйкин. – Что вы будете беспокоиться из-за меня?
– Нет, нет, несколько дней вам не мешает полежать в постели. Что вы, каждый человек должен беречь свое здоровье. Я, если можно, забегу к вам завтра. Часиков в шесть.
– Ну зачем вы…
– Для меня это не обременительно, не думайте! Просто хочется хоть что-то сделать для вас. Вы хороший… Вы сами не знаете, какой вы хороший человек.
– Ну, хороший, – махнул рукой Нуйкин. – Загляните в мое прошлое – там одна грязь, пошлость, обман. Это вы, Екатерина Марковна, славная женщина. Многострадальная и славная. Спасибо вам!
– Так, значит… – смутилась Екатерина Марковна, – завтра я загляну к вам. Хорошо? Не возражаете?
– Хорошо, – согласился наконец Нуйкин.
«Здравствуй, дорогая мамочка!
Наконец решила сообщить тебе свою главную новость. Я вышла замуж. Только, пожалуйста, не плачь, не ругай меня. Все хорошо, я счастлива. Когда была дома, что-то мешало быть с тобой откровенной. Может, обида на тебя из-за папы. Может, собственная моя вина перед тобой из-за Юльки. (Господи, как я соскучилась по ней, если бы ты знала! Как хоть она? Не болеет? Не забыла меня еще? Пишу, и слезы капают на бумагу…) Теперь могу открыться тебе: мой муж – наш бригадир, ему двадцать семь лет, зовут его Егор Новиков. Егорушка… Весной мы приедем в Москву и, не обижайся, мама, заберем Юльку с собой. Остальное напишу в другой раз – тороплюсь, уходим из поселка в зимовье. Целую тебя и Юльку тысячу раз. Тося.
P.S. Мамочка, одна к тебе просьба. Когда приедем в Москву, не расспрашивай Егора о его жизни. У него была жена и дочь, они трагически погибли в автомобильной катастрофе, когда добирались к нему в тайгу. Но это – только между нами. Надеюсь, ты поймешь, ты ведь у меня умница.
Тося».
К середине марта снег на улицах Москвы растаял почти весь, и Семен Семенович уже без всякой боязни ездил по городу на «Жигулях». Когда лежал снег и стояли морозы, Семен Семенович ездить не решался – опыт был небольшой. А теперь садился за руль довольно смело. Да и то сказать: ездить особенно было некуда – ну, отвезти Екатерину Марковну на работу, ну, забрать ее домой, по пути можно захватить Юльку, что еще? Пожалуй, все. Не поедешь же на «Жигулях» в булочную, которая находится в десяти минутах ходьбы от дома? Семен Семенович поначалу сопротивлялся, не хотел и слышать о машине, но Екатерина Марковна настояла на своем, убедила Нуйкина: почему «Жигули» должны пропадать? Неужто будет лучше, если машина просто-напросто сгниет в гараже? Довод был разумный, и Семен Семенович в конце концов сдался.
Привык Семен Семенович и к тому, что его гараж находился рядом с гаражом художника Хмуруженкова. Удивительного тут ничего не было, ведь Евграфов дружил с Хмуруженковым, жили они рядом и, естественно, когда надумали строить гаражи, поставили их не только бок о бок, но и используя одну стену как общую. Неужто неразумно? Конечно, разумно. И Семену Семеновичу не оставалось ничего другого, кроме как привыкнуть к этому. Трудней было привыкнуть к другому: не к тому, что приходилось здороваться с Хмуруженковым, и не к тому, что Хмуруженков относился к нему довольно дружески, и даже не к тому, что однажды Хмуруженков вполне серьезно предложил Нуйкину написать его портрет: лицо, мол, у вас колоритное, что-то такое типично московское, неуловимое, – нет, не к этому; а к тому, что в машине Хмуруженкова, в бордовом его «Москвиче», частенько сидела невинно улыбающаяся, веселая и наглая Жан-Жанна. Конечно, Нуйкин давно знал, что после смерти Евграфова очередным любовником Жан-Жанны стал художник Хмуруженков; когда еще Нуйкин продолжал жить с Жан-Жанной в одной квартире, ожидая, как манны небесной, развода, она, уже не стесняясь, приглашала в дом Хмуруженкова. Мрачный, ядовитый на слово, вспыльчивый Хмуруженков помыкал Жан-Жанной, вслух называл ее «дурой», «растением», что, впрочем, не мешало ему спать с ней. И кто мог знать, что пути-дороги Нуйкина и Хмуруженкова вновь пересекутся, но теперь уже на новом витке: гаражи их соединит общая стена. Однажды Хмуруженков даже упрекнет Семена Семеновича:
– И где это вы откопали такую дуру? – имея в виду, конечно, Жан-Жанну.
Он как будто обвинял еще Нуйкина, что ему досталась такая любовница. Нуйкин потрясенно взглянул тогда на Хмуруженкова, но ничего не ответил.
Впрочем, ему что-то нравилось в Хмуруженкове. Может быть, то, что художник открыто помыкал Жан-Жанной.
… Как-то раздался телефонный звонок, и тонкий девичий голос спросил:
– Кант Георгиевич?
– Нет, это не Кант Георгиевич, – ответил Нуйкин.
– Передайте вашему Канту, что он наглый обманщик.
– Простите, девушка, но… – замялся Нуйкин.
– Он подарил мне картину, сказал, что сам нарисовал ее. А это «Обнаженная» Ренуара. Я недавно видела репродукцию в «Огоньке».