– На кухне посидим? Или в спальне? – спросила Жан-Жанна.
– Пожалуй, в спальне, – ответил Евграфов.
Пока Жан-Жанна сервировала изящный, инкрустированный столик в спальне (столик был на колесиках, что представляло большое удобство: можно то подкатить его к постели, то откатить подальше), Евграфов, заложив за спину руки, с торжественным и даже несколько таинственным видом ходил по квартире. Квартира была небольшая, но уютная: две комнаты и кухня. В каждой комнате на полу лежало по ковру, так что нога мягко и нежно утопала в глубоком ворсе. Стены в комнатах оклеены немецкими обоями: в большой комнате – золотые амфоры по сочно-малиновому полю, в маленькой, то есть в спальне, – червленые листья клена по голубому небу. Широкая деревянная кровать, инкрустированная, как и столик, в арабском стиле, занимала третью часть спальни; накрыта кровать японским, ослепительной голубизны, покрывалом, на котором разместились для отдыха два аиста все того же червленого золота. Над постелью – «Обнаженная» Ренуара, в богатой резной раме, облитой, как глазурью, густым блистающим лаком. Естественно, «Обнаженная» – подарок Евграфова. В квартире висели еще картины – все те же импрессионисты, подаренные, естественно, Евграфовым. В спальне, например, – «Голубые танцовщицы» Дега, и если все это окинуть единым взглядом: голубые стены, голубое покрывало, «Голубые танцовщицы», два кресла, покрытые японскими, того же небесного цвета, накидками, голубые пуфики, деревянная инкрустированная кровать, такой же столик, такой же гардероб, – то можно понять, отчего так нравилось Евграфову бывать у Жан-Жанны. Ведь ничего похожего не было в квартире Евграфова, хотя денег водилось у него без счета, – жена Евграфова презирала роскошь.
В большой комнате, кроме хрусталя, статуэток, огромного обеденного стола, окруженного резными арабскими стульями, кроме картины «Гуляние капуцинок» Писсарро, кроме богатого ковра, кроме глубоких мягких кресел, кроме цветного телевизора, кроме японского стереомагнитофона «Сони», кроме тяжелых сборчатых портьер, так вот – кроме всего этого на одной из стен висели книжные полки, в которых, как солдаты дисциплинированного войска, вытянулись во фрунт яркие, новенькие, блистающие, разноцветные книги-конфетки. Среди них, конечно, в первую очередь выделялись Дюма и Дрюон, зависть и мечта многих нынешних любителей чтения.
Ну, а то, что на кухне висела знаменитая картина Мане «Завтрак на траве», об этом и говорить не приходится. Как не приходится говорить и о том, что копия Мане – подарок Евграфова. Как не приходится удивляться тому, что вся кухня выдержана в зеленых тонах – райский сад, зеленые пущи, «Завтрак на траве», пение птиц – изумрудных попугайчиков…
– У меня все готово! – объявила Жан-Жанна.
Евграфов поцеловал ее в щеку.
Потом, как всегда, много ели, пили, Жан-Жанна улыбалась, а Евграфов нет-нет да и чувствовал какое-то странное томление в груди. Ему хотелось поговорить с Жан-Жанной о чем-то таком, о чем никогда не говорил с ней прежде, но разговор все время сбивался в привычное, давно отшлифованное русло, и Евграфов иной раз испытывал растерянность.
– Все время хочу представить твоего мужа, – сказал Евграфов.
Жан-Жанна притронулась кончиком языка к своей яркой малиновой родинке, облизнула губы и удивленно вскинула на Евграфова глаза; да, так и было – сначала удивилась, потом рассмеялась:
– Только этого не хватало – чтобы вы встретились.
– Я хочу представить, а не встретиться, – обиженно проговорил Евграфов.
– Может, фотографию показать?
– Я видел.
– Мало этого?
– Что фотография… Мне вообще его представить хочется. Как человека. Кто он? Какой? О чем думает?
– Ого! – вновь рассмеялась Жан-Жанна. – Надо было об этом раньше мечтать, когда в первый раз меня в постель тащил.
– За что ты его не любишь?
– А за что его любить? Слюнтяй и тряпка.
– Странно, – произнес Евграфов. – Ведь все, что у тебя есть, – это от него? Это он сделал?
– Еще бы! Женился – впрягайся в лямку: корми семью, заботься о жене, и чтобы в доме полная чаша была!
– Так все и есть.
– Так все было! А теперь, видите ли, он задумался о жизни, дурак! Он больше не хочет. Ему надоело. Он устал. О, я знаю, это все штучки его нового дружка! Завелся на мою голову червь. И точит… и точит…
– Что за дружок?
– Да если б я его увидала, я б ему сама глотку перегрызла. Поэт какой-то. Или философ. Словом – шантрапа, потому что не писатель он никакой, а дворник, бросил все: дом, семью, детей, работу, устроился дворником и вот обрабатывает моего дурака: не воруй, не изменяй, не пей, не хапай, не ной…
– Интересно, интересно…
– Да черт бы с ним, с этим сумасшедшим! Так ведь мой-то дурак стал слушаться его. Ты представляешь: бросил мясной отдел. Как прикажешь теперь жить? Может, мне снова на работу устраиваться?
– Так ты же в парикмахерской можешь не меньше зарабатывать, чем он в мясном? Тем более на новом Арбате.
– Могу. Да не хочу! Жена я или не жена? Красивая? Молодая? Любимая? А он – муж или не муж? Вот пусть и вкалывает. Пусть обеспечивает семью. И чтобы по высшему счету! А иначе…
– Ну что – иначе?
– А иначе зачем женился? Видел, на ком женился? Знал мои запросы? Удочерил мою Барбару? Давал теще деньги?..
– Удочерил Барбару? Ты смотри какой.
– Да, удочерил. Да, да! А теперь – в кусты? Теперь – ничего не надо? Теперь – рядовая зарплата продавца? Да если б он не был мясником, я б на него никогда не посмотрела! На черта он мне нужен? Ведь не мужик – слюнтяй и тряпка!
– А по-моему, хороший он у тебя мужик.
– О, ты его еще позащищай! Сам-то небось деньги лопатой гребешь? Сам-то небось ко мне примчался, а не к какой-нибудь Машке или Дашке? Сам-то небось на машине разъезжаешь? С художниками якшаешься? Об искусстве трелью заливаешься? А мой чтоб дурак – в дыре сидел? В галоше? И чтоб я вместе с ним? Ну нет, не бывать этому!
Позже, конечно, постель примирила их. Жан-Жанна утихла, задремала, а Евграфов лежал, оглушенный непонятной тоской и печалью. И такая это была тоска, такая печаль, что, не будь рядом Жан-Жанны, он бы наверняка разрыдался, да еще так разрыдался, чтобы можно было повыть во весь голос, ох и повыть… и долго-долго выть… как волку… у которого хвост примерз ко льду, а его бьют батогами да коромыслами да приговаривают: не ходил бы ты, волчище, во чужой двор, не ходил бы ты, треклятый, по чужую рыбку!
И надо же – скатилась-таки слеза по щеке Евграфова.
– Жанна, – прошептал он.
Если бы он сказал это в полный голос, она бы не услышала его, а вот так, от шепота его, сразу вздрогнула:
– А? Что?
– Ты не любишь меня?
– О Господи, – недовольно проворчала она. – Нашел о чем спрашивать.
– Знаешь, – сказал Евграфов, – я подумал… я лежу и думаю… это очень странно. Моя жена презирает меня, а ты – презираешь своего мужа. Моей жене не нужны деньги, а тебе наоборот – нужны.
– Тоже мне открытие.
– Да не в этом дело. У меня есть деньги, а у твоего мужа – нет. И все равно вы нас обоих презираете. Странно…
– Ничего странного, – сказала Жан-Жанна и сладко зевнула. Зевнула и так же сладко, гибко, томно потянулась. – Оба вы негодяи. Только один – с деньгами, а другой – без.
– А? – не понял Евграфов.
Он подумал: «Может, я ослышался?»
– Бэ! – с нажимом произнесла Жан-Жанна.
Евграфов изумленно покосился на Жан-Жанну. Он лежал, откинувшись на подушки, лежал тихо-тихо. И с закипающей болью в груди закрыл глаза. Сердце катилось в пустоту.
Жан-Жанна как ни в чем не бывало накинула на себя халат, вышла на кухню. Впервые Евграфов не открыл глаза, не посмотрел, как одевается Жан-Жанна: тело у нее было нежное, молодое, с бархатистой смуглой кожей.
Пока Жан-Жанна заваривала чай с лимоном, Евграфов думал. Он ничего не понимал. И хотел сказать кому-то, пожаловаться, что ничего не понимает. Но сказать было некому.
«А это что? – подумал Евграфов. – Не понимаю… Ах, вон что… нет, нет… не хочу!.. нет!».