– Не бойся, милая. Ведь сколько раз меня в дружину провожала! И хоть бы хны мне – ни царапины. А тут, подумаешь, в Тверь скатаемся… С Егорием за службу я на четыре золотых сговорился. Вот заживём!
* * *
В Москве Одинец не был давно. Хотя, казалось бы, чего проще – от их села до стольного княжеского города и ехать всего ничего, верхом на хорошем коне за неполный день добраться можно, вёрст сорок. Но на этот раз кузнец ехал на телеге, которую без всякого воодушевления тащил страшно удивленный таким оборотом событий верховой Александров жеребец. Если честно, Каурому было не в новинку быть запряженным в телегу: когда-то, рожденный на конюшне богатого смоленского огнищанина, он успел, выйдя на четвертом году из стригунков, потянуть хомут и отведать кучерского кнута. А потом всё вдруг переменилось, как в их лошадиных снах: жеребца заприметил на торгу московский дружинник и купил его за немилосердную цену, какую заломил конюшничий огнищанина и за какую в аду ему подбросят под котел лишнюю вязанку дров.
Так Каурый из простого ломовика превратился в боевого коня. И в упряжь он больше не попадал. Впрочем, крупной войны на смоленском порубежье, где его новый хозяин служил в полусотне пограничной стражи, в последние годы не было. Чаще это были мелкие стычки московских стражников с воровскими шайками, промышлявшими на торговых путях и до нитки обиравшими купеческие караваны, либо, что тоже случалось нередко, с купцами, норовившими лесными дорогами обогнуть мытные дворы князя московского, чтобы не платить «осьмину» – пошлину в восьмую часть стоимости ввозимого товара. Обозы купцов сопровождали хорошо вооруженные слуги или наймиты. Да и сами купцы не плоховали, когда надобно было взять в руки оружие, защищая свое добро.
Через некоторое время хозяин ушёл из дружины, потянуло на родину, и Каурый оказался в деннике конюшни, принадлежавшей старому кузнецу Никифору. Но и тут Одинец берёг его: тягловую работу в кузнецовом хозяйстве выполнял смирный и безотказный немолодой меринок. Сегодня же утром хозяин всё переменил, а когда Каурый заартачился, не желая спятиться в оглобли, взбрыкивая ногами и уворачиваясь от хомута, то получил такой шлепок тяжёлой хозяйской руки, от которого и заполдень саднило в скуле. Конь обиделся, потому и прощание с Мишаней, конячьим любимцем, вышло каким-то скомканным.
– Ты уж, Карька, тятеньку не выдавай, – попросил мальчишка, поглаживая ручонкой длинную морду с умными влажными глазами. Конь покосился на хозяина, всхрапнул, мол, да чего уж, ладно…
Александр, понаряднее одетый ради дальнего путешествия в чужие места – по одежке встречают! – скрипя лаптями, прощался с домашними: поцеловал жену, младшего сынишку у неё на руках, обнял старого Никифора, державшего иконку. Доска иконы больно уперлась в ребро при объятиях, Александр взглянул на неё, усмехнулся:
– Батя, ты хоть посмотрел, чем меня на дорогу благословить собрался?
Старый кузнец ахнул: «Не разглядел впотьмах!» На сгорбленной доске потемневшими от времени красками было писано положение во гроб Господа нашего, Иисуса Христа. «О, Боже! Одно к одному…» – тихонько вздохнула Марья. Пока кузнец бегал в избу, Александр принял из рук Мишани кнут, взъерошил сыну волосы: «Мамку с дедом слушайся!», щёлкнул вожжами и, на ходу вскидываясь на край телеги, выкатил со двора. Запыхавшийся Никифор, выбежав за ворота, перекрестил удаляющуюся повозку другой иконой. Там красовался Георгий Победоносец, не глядя тыкавший копьем завитого в бублик Змея.
– Вот эта в самый раз будет! – удовлетворенно сказал дед.
– И тут – Егорий… – вдругорядь вздохнула Марья.
– Подрасту, буду с тятькой ездить, он обещался, – сурово насупясь, сказал Мишаня.
Полуденный час застал их на полпути, остановились, въехав на голый с одной стороны пригорок. Оттуда разом глазу открылись широченные дали: пространство темнеющих дубовых лесов с редкими полянами, а за лесами – в тумане – главы церквей и колоколен.
– Вот и столица развиднелась, – сказал Одинец, завернул коня с телегой под тень густого орешника, взял бадейку и спустился вниз, к журчащему неподалеку ручью.
Столиц, стольных градов Александр на своем не таком уж длинном веку повидал немало. Бывал кроме Москвы и во Владимире, и в Суздале, и в Смоленске. Да и в Твери он, действительно, бывал. Стольный град – значит, город в котором удельный князь на престоле сидит. А уделов на русской земле с тех пор, как распалась Русь после смерти мудрого Ярослава, наплодилось множество. И в каждом уделе – князь, свой особенный государь, свою дружину содержит, свой суд над людишками творит.
Александр вернулся к повозке, не поленился, выпряг каурого, тщательно осмотрел холку, не натёрло ли где хомутом.
– Ожирел без работы, тунеядец, – ворчал он на ни в чём не повинное животное. – Ничего, ты у меня попляшешь! До самой Твери будешь телегу тянуть.
Жеребец, уткнувшись в бадью, торопливо глотал воду. По голосу хозяина он догадывался, что гроза за утреннее непослушание прошла, и надеялся, что его превращение в гужевую скотину не затянется надолго. Александр и сам втайне лелеял мысль, что в Москве, когда будет составляться купеческий обоз, он сумеет пристроить невеликую поклажу – весь товар, что смогли они с дядькой приготовить на торги, тянул всего пудов десять – на чей-нибудь неполный воз.
* * *
Как удачно всё получилось, не всяк день так повезёт. С раннего утра Елоха лежал в зарослях тянувшихся вдоль дороги, караулил добычу. Прошли два небольших обоза, оба возов по десять-двенадцать, один купеческий, второй – скорее всего, княжий, при вооруженной охране. Эти Елоху не интересовали, не с их ватагой немалый поезд купчишек громить; про княжеский и говорить нечего: проехали, его не заметили – и ладно. И вдруг то, что ждал – одинокая телега на шляхе. Справный конь, большая поклажа, укрытая со всех сторон рядном и обтянутая веревкой, а на передке телеги один-одинёшенек мужик покачивается, лапти свесив. Ещё больше возликовал наблюдатель, когда мужик, не доезжая до его лёжки, подал коня вправо, съехал под ближайшие кусты и, остановившись, принялся распрягать. Родничок, что находился неподалеку от этого места, пользовался большой славой среди дорожного люда.
Пятясь задом как рак, Елоха проворно отполз с обочины, и когда лесная чаща надёжно прикрыла его от глаза с дороги, побежал к лесной сторожке, где ждали Жила и Онфим.
– Совсем один? – недоверчиво переспросил Жила, сразу подбираясь как хищный зверь. – Ну, поторопимся тогда: гости позваны, постели постланы.
Высокий, мосластый, заросший клочковатой чёрной бородой, ниже которой из расстегнутого ворота рубахи выпирали жёлтые ключицы, тоже облепленные волосом, Жила был в этой троице предводителем. Двое его молодых подручников мало что знали о предыдущей жизни вожака, а спрашивать – себе дороже, посмотрит на тебя, аж душа в пятки уйдет.
Знали только, что у мельника, что на Вязовом ручье водяную мельницу держал, появился года два назад помощник. Предыдущего работника мельник, которого селяне самого видали тверёзым нечасто, якобы рассчитал за ежедневную пьянку. Впрочем, поговаривали, не в бражке дело. Говорили, что работник «знак получил»: будто водяной с ним разговаривал, к себе звал на житье, а как отказался работник, сильно грозился. Вот и кинулся тот помощник прочь, даже и плату, выдаваемую по обычаю после первого сентября – наступления крестьянского нового года, ждать не стал, так и сказал хозяину, мол, отдай тому, кто вместо меня на это проклятое место придет.
Пришел Жила. Был он не местный, откуда-то из-под Коломны. Губной староста, взявшийся проверить, что за птица залетела на его землю, вскоре получил с проезжими купцами подтверждение: проживал в сельце под Коломной такой мужик, ушёл куда неведомо, недоимок за ним не числится. На том всё и успокоилось.
По нынешней весне, когда хозяина-мельника нашли утонувшим в бочажине под водобойным колесом, опять про Жилу какие-то шепотки поползли. Но Жила смело явился на разбор дела в губную избу и показал, что корысти убивать хозяина у него быть не могло. А коль теперь мельница, за неимением наследников у погибшего, отходит в княжескую казну, то он готов взять её в откуп и будет работать, если власти дозволят. Посудили, порядили и оставили мельницу Жиле.