На Красной Горке ждали иногда Коляя дети – Дуняшка и Гошик. Гошик в последнее время хмурился. Дуняшка наоборот – как увидит отца, будто маковкой расцветет.
– Ой, папка, – говорила она, – скоро в школу, а как неохота!
– Неохота, – хмыкал Коляй, – а у самой вон рот до ушей.
– Это от другого, – смущалась Дуняшка.
– От чего такого? – спрашивал Коляй.
– А, ишь какой… – щурилась в улыбке Дуняшка. – Может, это мой секрет?
– Знаем твои секреты…
А ведь не знал Коляй Дуняшкиных секретов. Не знал, верней, не понимал, что Дуняшка рада, что отец ушел из дома. Мог ли он понять такое? Да и как это – рада, что отец ушел из дома? А вот бывает. Когда отца любишь, так устаешь смотреть, как им помыкают, да брезгуют, да кричат на него, да денег день и ночь требуют. А теперь мать плачет. Пускай. Пусть поплачет, пусть, может, поймет, как папку не любить…
– Ну вы, пострелята, – добродушно покрикивала бабушка Таня на внуков, – дайте отцу умыться… А потом живо за стол! Ужин стынет…
Вот так сидели однажды, чистые, умытые, счастливые, во главе стола – бабушка, по правую руку – отец, и Гошик вдруг говорит:
– А я знаю, ты с мамкой поругался. – И, как всегда, прищурился, будто прицелился.
– Ну-у?.. – будто понарошку удивился Коляй. (А что оставалось делать?)
– А я знаю, почему поругался, – продолжал Гошик и весело болтал ногами.
– Почему? – все в том же весело-наигранном тоне продолжал Коляй.
– Потому что ты мамку хотел зарезать. А она милицию вызвала.
Все так рты и открыли! (А Дуняшка, раз только, – подзатыльник Гошке.)
Первое, что Коляю хотелось сказать, не сказать – крикнуть: «Это не я – она хотела меня зарезать!» – но, слава Богу, не выкрикнул, сдержался, только густо покраснел и вдруг подавился, закашлялся. И главное, очень жалел позже, что вообще ничего не ответил, промолчал, будто сын правду сказал. Надо было хоть возразить: «Нет, неправда это, никогда такого я не хотел!..» Да что теперь: улетела минута, как синица из клетки.
Дети ушли, а Коляй долго лежал без сна. И слышал: там, на печке, на полатях, не спит и мать, вздыхает, пришептывает что-то. Он теперь понял: он-то ушел, а Дуся, жена, грязью его дома поливает. Плачет, беснуется, а грязью поливает. И хуже всего – перед детьми поливает. Вот Гошка дурачок дурачком, а запомнил: отец хотел убить мать… И опять – в который раз в жизни! – жалость к себе и обида разжигали сердце Коляя, будто раздувал притухшие угольки лесной ветер-верховик.
– Домой тебе надо возвращаться, – сказала мать так, словно точно знала: Коляй не спит, думает.
– Выгоняешь? – взвился Коляй и соскочил с лежанки.
Сел, свесив ноги, вперив взгляд в занавеску, за которой наверху лежала мать.
– Выгонять не выгоняю, а домой возвращаться тебе надо, – повторила мать. По неясному шороху было понятно, что она, кажется, при этом перекрестилась.
– Значит, она меня – режь, значит, она меня – убивай, а я только шею подставляй, так?! – почти на крике не соглашался Коляй.
– И убивать станет, и помыкать, и с грязью мешать, а дети без отца – куда это годится?
– Дети без отца! Так она только о том и думает, что из-за детей я и приползу на коленях, прощения просить буду! Нет, выкусит пусть – не бывать такому!
– Не бывать такому – значит, не видать тебе и детей как своих ушей. Вон Гошка какой уже, Дуняшка, без тебя хорошо им расти? Чужими тебе вырастут. Чужими. Попомни.
– Не вырастут. Я вот он – рядом. Когда надо – пришли, когда надо – свиделись.
– Коляй, Коляй, четвертый десяток добираешь, а в дураках жизнь хочешь прожить…
– Нет, мать, так дело не пойдет! – в горячке зашептал Коляй. – Давай слазь с печки, посидим по-хорошему, поговорим. А то отмалчиваешься… У меня давно накипело, душу открыть некому… Мать ты мне или не мать?
– Я-то мать… – Кряхтя, пристанывая, старуха слезла с печи, вышла в сени, оттуда в кладовку. Принесла огурцы, сала, развернула из тряпицы хлеб. Из горки достала початую бутылку.
Разговор потек дальше, но теперь за столом, по-человечески. Глаза матери давно подернулись старческой слезной дымкой, но, надо отдать ей должное, плакала она редко.
– Вот ты, мам, скажи мне: ты бы руку на отца подняла?
– Ну, сказал тоже, – отмахнулась старуха двумя руками.
– То-то! – победно заключил Коляй.
– Так то отец твой был, Ефим Иванович! – сурово поджала губы мать. – Тот сказал – попробуй его ослушаться.
– А я, значит, не в отца! Характера не хватает?
– Не в характере дело. Время нынче другое.
– Чем оно другое-то?! – склонился над столом Коляй и будто хотел пробуравить мать пытливо-настороженным взглядом.
– А тем и другое: захотела твоя жена – и чуть не прирезала тебя. И вишь – правда на ее стороне. Детки, Коляй, детки тут всему мера.
– Не понимаю! – помотал головой Коляй. – Не понимаю! Вот убей меня – не понимаю!
– Поймешь еще… Какие твои годы, Коляй, поймешь.
– Мам, да ты сама пойми: в медпункт ко мне пришла, так она зачем пришла? Прощения просить? Записку написала: где получка? Мол, детей кормить нечем… Вспомнила! Вчера чуть не зарезала, а сегодня первое, чего ей надо: где деньги? Это как?! – И Коляй в страстной обиде хлопнул ладонью по столу: только посуда задрожала.
– Вот-вот, – сказала старуха. – Сам виноват – сам вину и прими. А детям без отца нынче хуже, чем в войну: там хоть вы, мужики, героями были, ждали вас, ждали…
– Не понимаю! – совсем тихим шепотом продолжал Коляй. – Не понимаю!
Шло время. Осень, зима, весна… Коляй терпел, выдерживал характер. Детей видел все реже и реже, зимой особенно. Душа изнывала, но Коляй знал: нужно терпеть. Он должен доказать проклятой своей жене Дусе Комаровой: он человек. Он человек – вот что должна понять эта дура.
Вот только собиралась ли она понимать?..
III
В действительности все было совсем не так.
…Из медпункта Коляй вернулся домой, а не ушел жить к матери на Красную Горку. Были такие мысли, были, но как выбрался от Кати, так ноги сколько ни петляли, а привели Коляя домой. За время, что он лежал в медпункте, Дуся больше не заглядывала к нему. Приходили Гошик с Дуняшкой. Смотрели в окно. Приходил Герасим. Приходила мать. А жена не приходила. Хватит одного раза. У нее дел невпроворот по хозяйству, окинуть взглядом – года не хватит…
Первым увидел Коляй сына. Он копошился в саду перед домом, рыхлил землю под яблоней.
– Вот добрый хозяин, – улыбнулся Коляй.
Он, когда увидел Гошика, и увидел дом, и увидел землю, которую рыхлил тяпкой пятилетний сын, сразу обмяк сердцем; стоял у изгороди, положив руки на зелинки, потерянно улыбался.
– Папка! – Гошик отбросил в сторону тяпку и – через дверцы палисадника – кинулся к отцу.
Коляй подхватил его на руки, прижал сына к себе, прижался к нему сам. За эти дни у него отросла изрядная, чуть рыжеватая, а кое-где седая щетина, и табаком от него пахло круто, но Гошик не обращал внимания, жался к отцу и все повторял:
– Папка! Папка!..
– В дом-то пойдем? – спросил Коляй.
Гошка не ответил: стиснув зубы от чувств, кивнул только – ага, пойдем. Он, может, и слезу бы сейчас пустил, да знал: мужчины не плачут.
– Кто дома-то есть? – спросил Коляй у сына, держа его на руках, входя с ним в ворота.
– Мамка.
– А Дуняшка где?
– Дуняшку мама в поле послала. За щавелем для борова.
– Ясно.
С этими словами на устах и вошел Коляй в сени. Дуся месила отруби в ведре; оглянулась, распаренная, лицо жесткое, волосы из-под косынки сосульками торчат.
– Во, явился француз с войны! – сказала не зло, но и без насмешки: как бы между прочим.
Не снимая Гошика с рук, не обратив внимания ни на Дусю, ни на ее слова, Коляй прошел в дом. Чувствовал только, как покрылась испариной спина – ведь первое свидание с женой, а чего только не передумал он, представляя, каким оно будет. Вышло вот каким. На то она и жизнь.